Сама же мама, как и все женщины вообще, к анализу была не склонна изначально. Но травма моей ноги и ее следствие — изменение характера — были слишком примечательными фактами, чтобы она не смогла уловить между ними связь. Мое поведение ее тревожило, к тому же она, творческая натура, помнила ужас, охвативший ее от созерцания картины поистине апокалипсического размаха: в лучах заходящего солнца, пылающего золотыми отблесками поверх латанных ржавым железом крыш, ей навстречу, оставляя на траве пунктир из алых клякс, прихрамывая, ковыляет ее кровинушка, плоть от плоти ее, воплощение смысла материнского начала — сын. Ковыляет, а вся его левая нога ниже штанины измятых шорт выкрашена бордовой краской, и блики заходящего солнца бродят по ней, текут в такт движению, и кажется, что с ножки ее ребенка содрали кожу… Но хуже всего другое: лицо сына, которое должно нести печать муки и жажду утешения как последний завершающий штрих этой трагической сцены, вовсе не искажено гримасой боли, не ужасает ликом страдания, напротив — оно расслаблено и даже улыбается… Эта сцена не укладывалась в сознании мамы, а потому была для нее пугающей и невозможной, о чем она и пыталась жаловаться мужу. Но отец не разделял ее страхов. Зная тягу жены к гиперболам, он игнорировал ее опасения, считая, что в данном случае они выходят за рамки здравого смысла и даже смахивают на паранойю. Тем не менее, как только рана зажила, мама потащила меня к невропатологу.
Обладатель резинового молоточка не нашел в моей нервной системе отклонений и посоветовал моей родительнице не беспокоиться и даже радоваться тому, что у нее такой уравновешенный сын. Мама с сомнением выслушала эти заверения, взяла меня за руку и направилась в кабинет психиатра. Там нас встретил забавный дед с седой бородкой, доброй улыбкой и хитрыми глазами. Он показывал мне какие-то картинки, задавал кучу вопросов, что-то быстро и неразборчиво писал. Наконец сказал маме, что опасаться нечего, ибо мальчик сообразителен и любознателен, в себе не замкнут, а стало быть, никаких отклонений в развитии нет. Я был здоров, и маме пришлось с этим смириться.
С этим диагнозом я и отправился в первый класс. И не потому, что в школе сомневались в моем психическом здоровье, а потому, что по этому поводу беспокоилась мама.
Панельные стены со сквозными отверстиями для электрических розеток — вовсе не преграда, а скорее проводник звука. Я часто слышал, как родители, выждав полчаса тишины, принимались скрипеть пружинами матраса и учащенно дышать. Несколько минут спустя отец уже не дышал — приглушенно хрипел, так, словно хрип прорывался сквозь плотно сжатые зубы, а мама жадно хватала ртом воздух и потом вдруг расслаблялась в тихом стоне. Следом затихал и отец. Потом они что-то еще говорили друг другу, что-то совсем тихое и ласковое, и это сбивало с толку и даже было немножко обидно, потому что казалось, что родители скрывают от меня какую-то важную тайну. Но на следующее утро я видел на лицах родителей счастливые улыбки, и какое-то шестое чувство подсказывало мне, что об услышанном ночью лучше помалкивать. Тогда я уже понимал, что есть науки, которые желательно постигать самому. К тому же родители были довольны, а значит, в семье наступала гармония. Отец с большим энтузиазмом отвечал на мои вопросы, а мама не требовала, чтобы я убирал игрушки. Красота… Так что если я слышал это, то, конечно, слышал и диалоги, даже если родители говорили шепотом (потому что скрип матраса не мешал). Как, например, разговор поздно вечером накануне первого сентября.
— Я не знаю, я так боюсь! — тихонько воскликнула мама, и я отчетливо представил, как она прикрыла глаза и приложила ладонь тыльной стороной ко лбу. — Он не похож на других детей. Как он там будет с ними?!
— Прекрати панику, — спокойно и где-то даже автоматически ответил отец. — Что, у него друзей нет, что ли? Он же не замкнут, нормально с другими общается.
— Ты просто не видишь, потому что не хочешь видеть! — Мама начала разыгрывать одну из своих любимых игр: «Ты не воспринимаешь меня всерьез!» — Он всегда такой спокойный, что меня это даже иногда пугает!
— Тебя пугают мыши, тараканы, пауки и дождевые черви. Мама брезгливо фыркнула, отец продолжил: — Неудивительно, что тебя пугает обычный ребенок. Ты просто трусиха.
— С тобой невозможно разговаривать! Ты все переворачиваешь так, чтобы выставить меня паникершей, я же пытаюсь помочь нашему сыну и нашей семье! Неужели тебе не кажется странным, что он никогда не плачет, не кричит, даже слова против не скажет!
— Милая, — сказал отец примирительно, — если бы он тебе перечил, мы точно так же лежали бы сейчас, только обсуждали немного другую тему: какой у нас непослушный сын.
— О господи! Ну когда ты начнешь воспринимать меня всерьез?!
— Тебя мое мнение интересует или Господа?
— Ты можешь хоть на мгновение оставить свою иронию?! В голосе мамы появлялось отчаяние, и я представлял, как папа улыбается, потому что даже я понимал, что это отчаяние писано дешевой гуашью на старом картоне.
Дальше я слушать не стал, пошел спать, потому что этот диалог мог затянуться на полночи, и вряд ли бы он отличался от десятков подобных диалогов, которые я слышал на протяжении последнего года. Что я понимал из услышанного: мама считала, что со мной не все в порядке, отец с ней согласен не был. Что я не понимал: зачем об этом говорить полночи регулярно раз в неделю. Понял я это намного позже, где-то лет в одиннадцать-двенадцать. Это был акт жертвенности, отмеченный истинным трагизмом и как следствие, может быть… величием? Отец прекрасно знал свою жену и то, что для ее психики крайне необходимы выплески избытка психической энергии. Он любил ее и шел на жертву, о которой мама даже не подозревала: он давал ей возможность избавиться от того, что в больших количествах способно было ее убить, — маминых собственных эмоций. В то время, когда я, в свои двенадцать лет уже осознавший, каким должно быть мое поведение, чтобы эго мамы оставалось в гармонии с самим собой, все же только создавал иллюзию переживаний, оставаясь внутри по большей части бесстрастным, отец как раз меньше проецировал свои переживания наружу, все больше стараясь подавить их внутри. Он, как аккумулятор с бесконечной емкостью, впитывал в себя то, что впитывать было не нужно. Проглатывал огненных демонов и тушил их пламя усилием воли.
Душа — это печень эмоций. Ее задача — очищать человеческое естество от отходов метаболизма эона чувственности человечества. Но если постоянно гнать через нее алкоголь отрицательных чувств, она начнет барахлить. Возможно, это и погубило отца, но иначе он не умел…
А потом было утро первого сентября. Отец выглядел уставшим и невыспавшимся, зато мама порхала по квартире, улыбалась, напевала что-то из репертуара современной эстрады и вообще наводила веселую суматоху. Из кухни пахло кипяченым молоком, горячим печеньем, свежим хлебом и яичницей, жаренной на сале. Отец сидел за столом и пытался сосредоточиться на чтении газеты, потом, увидев меня, спросил:
— Ну, молодой человек? Готов?
Я пожал плечами. Как можно быть готовым к тому, о чем имеешь смутное представление?
— Оставь его, дорогой, ты же видишь, малыш переживает. Это же его первый школьный день!
То ли мама и в самом деле расценила мой неопределенный жест как волнение, то ли просто очень хотела в него поверить. Я не стал возражать.
— Мам, я не хочу яичницу. Мне печенье с молоком, — сделал я заказ, потому что знал: нет ничего вкуснее этого печенья, только что вынутого из духовки. Что-что, а готовить мама умела.
Я получил стакан теплого молока и тарелку печеных вкусностей, быстро с ними расправился, поблагодарил и собрался идти в свою комнату облачаться в белую рубашку и коричневый костюмчик. Но мама меня задержала:
— Малыш, скушай еще яблочко. Там витамины, они тебе сегодня пригодятся.
Я задержался. Мама положила яблоко на разделочную доску, занесла над ним нож, послышалось сочное «хрусь», плод раскрылся двумя половинками, а следом мама вскрикнула: «О господи!» — и отшатнулась, выронив нож, — тот громко звякнул о кафельный пол. Папа поднял на супругу глаза, я подошел посмотреть, что же такое испугало маму.
На бледно-желтом теле яблока, покрытом испариной сока, вокруг гнезда коричневых семечек изгибалась тоненькая бороздка, обозначенная бурыми точками. В ней шевелился молочно-белый червячок с черной головкой.
Я взял обе половинки яблока, внимательно рассмотрел со всех сторон. Мне бросилось в глаза то, что снаружи кожура была совершенно целой. Я подошел к отцу, спросил:
— Пап, как червячок попал внутрь? Его норка нигде не выходит наружу.