На Кировской прихожей не было вовсе. Открываешь входную дверь — и сразу кухня. Дальше ты через кухню проходишь, а там уж комнаты. И куда, например, зимой пальто девать — непонятно. К тому же на кухне располагалась Капитоша на раскладушке, и переселить ее было некуда, да она б и не согласилась стронуться со своего места. Все это было зверски неудобно, а уж если гости — впрочем, на Кировской такого понятия не знали. Не было дня, чтоб кто-нибудь не заявлялся, к вечеру за стол садилось минимум десять человек, все свои, какие там гости. И все они перлись через картофельный пар, через Женькины пеленки, через Капитошины тапочки и сваливали свои пальто и шубы в ванной на пол. В день юбилея Михдиха стояла страшная жара, Гелена пришла домой из института без сил и села на пол на кухне; впервые идиотское строение квартиры ей показалось разумным: она не могла никого видеть. В комнатах хохотали, голосили, возглашали здравицу, Аля наяривала на рояле, и — Гелена не видела, но точно знала — растроганный носатый Михдих в бархатном пиджаке плясал с крошечным Женькой польку-бабочку; басил Виктор, азартно орал Крот, Гелик ронял свое веское слово — что такое они спорили… Ах, да: Витька ляпнул про бесконечность, дескать, мы не можем ее понять, а Гелик снисходительно возражал: помилуй, это конечность мы не можем понять, а бесконечность… Толя как всегда выступал арбитром-миротворцем и гудел что-то такое вразумляющее.
На кухню вошла Капитоша. С час назад ее вытащили с раскладушки, заставили пойти к столу и выпить рюмку, она махала руками, хохотала, пустила слезу, Эрлих, Сашка, Коля — все кинулись целовать ее, потребовали речь, она застыла с рюмкой в руке минуты на три, потом шепотом сказала: дорогой Михаил Дмитрич! — все рухнули от хохота, Михдих спешил к ней ее обнять. Она просидела за столом целый час — это было прямо небывало, она уже совсем редко поднималась; вспомнила маму покойную, вспомнила, как все были маленькие, насмеялась, наплакалась и очень довольная пошла к себе. Увидела Гелену, всполошилась: детонька моя, что случилось?
Ничего, ничего она не могла рассказать ни Капитоше, никому. Зачем, зачем я пошла в этот Энергетический, кой черт меня понес? Ей стало жарко и тошно от собственного прекраснодушия — пошла, как миленькая, а что ей было делать: два года никуда не могла устроиться на работу, не брали, не брали нигде — дочка репрессированного? До свиданья. Гелик тоже сидел без работы — только что из лагеря, кому это надо. Всех волок на себе Витюшка, жили всемером впроголодь, Женька маленький, болел, страшно вспомнить — и тут вдруг чудом каким-то взяли в Энергетический, она поверить не могла.
Она все знала, все — но просто надеялась, что как-нибудь обойдется, что ее минует. И вот теперь этот мальчик. Как же жарко и плохо мне.
Экзаменаторы плавились от жары, абитуриенты плавились от жары, и она сама сидела, обмахиваясь платком и напряженно думая только о стакане холодного молока. До конца экзамена оставалось дотерпеть еще полчаса. Этот мальчик — она не запомнила его имени, но какое-то оно было страннейшее, она еще подумала: что за нелепые выходки родителей — и однозначная, не оставляющая сомнений еврейская фамилия. Он был какой-то ужасно необычный. Очень красивый, очень — нннннно не только… Яркий, что ли? Что-то в нем было… Ну мальчик — собственно, почему мальчик, двадцать четыре ему по документам, но что-то в нем было мальчишистое, — ну растрепанный, ну улыбается…То ли этот контраст: очень светлые волосы и очень черные, как у галки, глаза, то ли… Взял билет, улыбнулся и пошел готовиться — а она не могла оторвать от него взгляда; осторожно глянула на других преподавателей, те тоже — не отрываясь. Какой-то морок, честное слово. Она так ошалела от его внешности, что даже не сразу сообразила, а потом вдруг спохватилась и взмолилась про себя: только не ко мне, не ходи ко мне!
Он как услышал — пошел прямиком к ней, глазастый, сияющий, и стал отвечать. Он говорил очень быстро и очень отчетливо, сильно грассировал; сиял глазами и очень белыми зубами: он был абсолютно уверен в своем блестящем ответе. Первый вопрос билета, второй и решенная задача — все безупречно. Ну хорошо, сказала она деревянным голосом и задала первую каверзу. Он ответил. А если так? Он ответил. А так? — Да пожалуйста! — А если еще эдак? — Будьте любезны! Она дала задачу для третьего курса, для пятого — он расщелкал и их, задумавшись буквально на полминуты. Ну вот и все. Она отчаянно зажмурилась, и злосчастный запотевший стакан молока сейчас же встал у нее перед глазами: вы не очень хорошо готовы, — тем же скрипучим голосом сказала она, — я могу поставить вам «удовлетворительно», будет лучше, если вы придете на следующий год.
Мальчик взглянул на нее пристально, она тут же опустила голову и стала старательно чиркать чего-то в ведомости; он все смотрел — и ей поневоле пришлось встретиться с ним глазами. Зачем же было так мучиться? — улыбаясь, спросил он.
— Детка моя, у тебя лихорадка, — озабоченно сказала Капитоша, — да сильная! Где ж ты простыла в такую жару?
Две недели, что Гелена провалялась с пневмонией, ей мерещились ледяные молочные водопады, белые ливни и черные круглоглазые галки.
— Ну что, давай поговорим. Мы сейчас редко с тобой разговариваем. Стало быть, ты в Венгрии встретил капитана Вешнякова? И вы вспоминали, как ты попал в плен.
— Ну да.
— Ну, расскажи хоть. Ты что пить будешь? Коньяк опять? Давай коньяк, неинтересный ты человек.
— Ты у нас зато интересный! Русопят, водошник. Наливай давай.
— Твое здоровье! Ну, рассказывай.
— Ну, встретились мы с ним. Вспомнили нашу молодость, как воевали… как Гронский плацдарм пал… Потом я в плен попал, а его спас, потому что он прикинулся мертвым, а потом, когда немцы ушли, отполз в деревню, я ему жизнь спас, получается.
— Так-таки он тебя и благодарил?
— Благодарил! Он мне жизнью обязан!
— Ну, как хорошо! А то знаешь, как иногда бывает? Один другого раненого бросил посреди чиста поля, а тот, другой, вдруг не помер, а выжил и спасся…
— Заткнись, пожалуйста! Что ты понимаешь? Я был уверен, что он убит!
— Ну да, ну да. И девушка эта твоя, позволь — Нина! Как же, Нина, лермонтовское имя! Высокая такая, синеглазая. Она тоже… послушай, но это даже странно, чего это ты пьешь один? Наливай тогда и мне. Так Нина-то, Нина?
— Это какой коньяк? КВВК?
— Голубчик, я в них не разбираюсь! Я так понял, что ты не хочешь про Нину. Ну хорошо, а Голубчик? Вот я тебя назвал, и сразу мне припомнилось. Голубчик — ну тот, что на тебя настучал Лосеву..
— А что Голубчик? Ужасная была блядь, этот Голубчик! Дружить втирался, стихи какие-то свои мне совал… бездарные… Символист хренов!
— Стихи? Слушай, какое совпадение. То есть он сам был поэт! И несмотря на это, помчался стучать на тебя — на поэта! У кого это было — когда поэт стучал на поэта? И за что? За стихи! За — не ошибаюсь я? — поэму о Сталине!
— Я тебе запрещаю говорить о «Великом тиране»!
— Послушай, но что это за разговор у нас — тут «заткнись», тут «я запрещаю». Разве невозможна между нами откровенность? Митя написал поэму про Сталина, кровавого тирана, уничтожающего свой собственный народ, еще до войны написал и спрятал у тебя в комнате; перед самым Сталинградом вручил ее Але, она в Новый год отдала тебе, сжечь ее вы не могли: это была последняя Митина воля — интересно, он хоть понимал, как вас подставляет? Ну неважно. А почему ты ее наизусть не заучил? Длинная слишком? Неважно, неважно. И тогда гениальное решение — поскольку поэма эпического свойства, а тиран мало где назван по имени, ты решаешь переписать ее в некоторых местах — на Ивана Грозного…
— Молчи! Я не мог выкинуть Митькину рукопись!
— Так и я про то же, голубчик… Тьфу, пропасть, опять голубчик! Да, так Голубчик. Он тебя застукал… как же ты так попался?
— Я ее в шинель зашил с самого начала, а потом попал под дождь…
— Да-да, шинель, ну конечно. Та самая, которой ты укрыл…
— Молчи!