Казалось бы, Фалерии в его руках. Какое ему дело до того, что его лазутчик действовал под личиной учителя, что он обманул детей? Ведь это дети врагов!

Камилл вспомнил своё детство. Его первым учителем был Архелай, неряшливый, как все философы, и восторженный, как все греки. Однажды Камилл прибил его сандалии гвоздями к полу, и Архелай никак не мог понять, что с ними случилось. В другой раз Камилл пустил в коробку со свитком Гомера мышь. Надо было видеть ярость грека, боготворившего автора «Илиады»! После этого Камилл неделю не мог сидеть. Мало ли что бывает между учителем и учеником! Но худо было бы тому, кто осмелился бы при Камилле сказать, что его учитель лжец или невежда. Его учитель был самый лучший, самый мудрый из всех учителей.

Камилл снова расправил на ладони клочок папируса. «Ещё один триумф! — подумал он. — Много ли он прибавит к моей славе? Ещё один выезд на колеснице, крики толпы, благодарственная жертва на Капитолии. А за спиною шёпот: опять он взял город бесчестной хитростью!»

Камилл вскочил. Перед ним встали лица его недругов! Нет, он не доставит им этого удовольствия. Пусть они знают, что ворота городов открываются перед мудростью Камилла, перед его благородством.

— Благородством! — сказал Камилл вслух, торжествующе.

На звук его голоса в палатку вошёл легионер.

— Ты меня звал? — спросил он у полководца.

— Да, — отвечал Камилл спокойно, словно речь шла о чём то самом обыденном. — Возьмёшь с собою Луция и Марка из первой когорты. Приготовь верёвку и прутья. Скоро из города выйдет учитель с детьми. Что бы он ни говорил, сорвите с него плащ и свяжите за спиною руки. Детям покажи вот это. — Он протянул клочок папируса.

Глаза легионера стали круглыми. Много лет он знал Камилла, но никогда тот не давал такого странного распоряжения.

Камилл заметил удивление своего телохранителя и недовольно отвернулся. Его всегда раздражали открыто выраженные эмоции. В подчинённых он привык видеть слепых исполнителей своей воли.

— Не забудь, — сказал он вслед легионеру, — раздать прутья детям. И не буди меня, пока не придут горожане.

Камилл действительно не спал всю ночь, но не это заставило его, против обыкновения, остаться в палатке. Ему не хотелось быть зрителем трагедии собственного сочинения. Пусть её смотрят другие! Камилл был уверен, что главный актёр будет играть естественно, как никогда. А дети… дети всегда естественны. С какой яростью они погонят учителя изменника! Можно представить себе и чувства родителей при виде спасённых детей. Их решение будет единственным, бесповоротным.

Камилл опустился на ложе и закрыл глаза. «Лазутчик ошибается только один раз, — успокаивал он свою совесть. Кто его надоумил стать учителем? А варварский план сделать детей заложниками? Это не придёт в голову и людоеду! Что скажут обо мне в Риме? В конце концов, на чаше весов моя репутация…»

К полудню Камилла разбудили, как он и ожидал. Делегация фалерийцев пришла с ключами от городских ворот с просьбой о дружбе и союзе.

Камень присяги

Во внутренней кладке башни Зенона обнаружены каменные надгробья. На одном из них — прекрасно сохранившийся портрет юноши.

Из отчёта об археологических раскопках в Херсонесе за 1964 год

Степь была такой же ровной, как море, и так же, пока различал глаз, уходила к горизонту. Когда налетал ветер, травы колыхались, как волны. Но в степи не было ни ярких, всё время меняющихся красок, ни успокаивающего душу плеска волн.

Гераклион, выросший в прибрежном городе, не представлял себе, как можно жить вдали от моря. А скифы, казалось, не понимали всей прелести моря. Их тела, наверное, ни разу не ощущали ласкающего прикосновения волн, и поэтому пахли чем-то кислым. Это был запах чуждого варварского мира, кожаных бурдюков, перебродившего кобыльего молока. Всё здесь было иным, чем у эллинов. Даже вино скифы пили по-своему. Они не разбавляли его, а тянули, словно воду, и сразу же засыпали в обнимку с пустыми амфорами или орали песни, тягучие, как степь. Гераклион с тоской всматривался в очертания гор, за которыми спряталось море.

К полудню пленника привезли в скифское селение. На телегах высились кибитки из шкур и войлока. Скифы запрягали безрогих волов. Видимо, они собирались покинуть эту поляну, где трава уже вытоптана или выщипана животными. У колёс ползали ребятишки. Скифские женщины, косматые и страшные, как фурии, набивали мешки грязным скарбом.

Всадник, охранявший Гераклиона, развязал ему руки и повёл к большой телеге. Прямо на земле сидел рыжебородый скиф, тучный и рыхлый. На нём был отороченный мехом кафтан, стянутый поясом, шитые золотом кожаные штаны, мягкие, завязанные у щиколотки сапоги.

Скиф разминал руками кусок какой-то белой и блестящей кожи, похожей на пергамент.

Заметив удивление эллина, скиф расправил свой утиральник на колене и сказал на ломаном языке:

— Это кожа эллинского купца. Видишь, как она истончилась. Я прикажу сделать утиральник из твоей кожи, если ты не покажешь мне дорогу в свой город.

Дорога в город — вот что нужно скифам. Раньше они не нуждались в дорогах: перед ними было открытое пространство. Но теперь, когда почти весь полуостров застроен усадьбами с каменными стенами и башнями, пройти к городу не так просто. Можно заблудиться.

«Лабиринт!» Это спасительное слово пришло на ум Гераклиону в тот миг, когда скиф потребовал ответа.

— Я согласен! — ответил Гераклион. — Идём со мной. Я покажу тебе и твоим воинам дорогу в Херсонес.

Скиф похлопал юношу по плечу. Гераклион содрогнулся Это выражение признательности казалось ему страшнее смерти. Враги считают его уже своим!

— Лабиринт! — шептал Гераклион. — Лабиринт!

Было ещё светло, когда Гераклион и скифы достигли гор, откуда был виден весь полуостров. Он напоминал ладонь с растопыренными пальцами, а город на оконечности мыса, отделённого от других мысов узкими бухтами, был не более ногтя. Но так казалось только издалека. Стоило приблизиться к Херсонесу, и тебя охватывало чувство гордости за то, что ты эллин и твои предки превратили это голое место в неприступную крепость.

Херсонес был родиной Гераклиона, а смертным не дано выбирать родину и родителей. И если ты эллин, а не дикий тавр, одетый в козьи шкуры, и не скиф, пьющий молоко кобылиц, ты должен выполнять присягу, данную Зевсу, Земле и Деве, и хранить пуще жизни стены своего города.

Как хотелось Гераклиону оказаться в кругу друзей! Эти часы, когда спадает жара, они проводят на стадионе, соревнуются в быстроте и ловкости. Они бросают медный диск, со свистом разрезающий воздух, с гирями в руках бегут к белым камням и, оттолкнувшись от них, взмывают вверх. А потом очищают тело стригилем,[26] удаляя вместе с маслом пыль беговых дорожек. А варварам непонятно наслаждение от быстрого бега, когда в ушах свистит ветер и слышится дыхание настигающего тебя атлета. Да и как побегут эти скифы на своих кривых ногах! Но они превосходные всадники и стрелки из лука. Их кони невелики, но выносливы. Хорошо, что они оставили их в горах. А ночью — гражданам не страшны скифские стрелы. Ночью скифы войдут в лабиринт и потеряют нить. Когда раздастся сигнал тревоги, они будут метаться и натыкаться на стены усадеб и башни, пока не упадут в изнеможении.

Скифский вождь подошёл к скале и, наклонившись, оторвал прицепившуюся к камню улитку. Поднеся её чуть ли не к самому носу Гераклиона, скиф произнёс, коверкая эллинскую речь:

— Вот твой город. Он так же мал, как эта улитка по сравнению с камнем.

Скифу нельзя было отказать в сообразительности. И в словах его была доля истины. Да, Херсонес мал, а земля варваров необозрима. Она простирается на север до застывшего моря, на восток до Рипейских гор.[27] Никто ещё не достиг её пределов и не может сосчитать племён, её населяющих. Но если эта страна так обширна, почему её обитатели так воинственны? Почему они не могут оставить эллинам этот каменистый полуостров? Ведь они владеют степями, не тронутыми плугом, лесами, где живут непуганые звери, реками, кишащими рыбой.

Колесница Гелиоса уже опустилась к горизонту. Чёткая извилистая линия гор выделялась на розовеющем небе. Она запоминала лезвие ножа с выбоинами и зазубринами, какие Гераклион видел у скифов. Они бедны, эти варвары, хотя живут в богатейшей из стран. Они не умеют пользоваться её благами. Поэтому они недружелюбны к чужеземцам и завистливы к их добру. Они требуют у них дань. Но им мало дани. Они хотят превратить города эллинов в груды камней.

Гераклион вёл скифов узким проходом, образованным стенами усадеб. Сколько стоило труда собрать с участков эти камни, чтобы очистить место для виноградников и оливковых рощ! А потом надо было перекопать тяжёлую глину и подвести воду с гор. Неужели это бесплодный, сизифов труд? Или, может быть, надо жить беззаботно, как скифы, остающиеся на одном месте, пока хватает травы для стад?

Вот уже рядом стены, грозные и молчаливые. Гераклион знал каждую их выемку, каждую неровность. Вот на этой плите высечена «альфа» — знак каменотёса, жившего двести лет назад. С неё, с этой «альфы», и начался Херсонес, город Гераклиона. Здесь прошло его детство. Здесь он принял присягу. Её слова, высеченные на белом мраморе, лежавшем в центре города, казалось, ничем не отличались от тысячи других слов. Но теперь, когда Гераклион побывал в стане варваров, когда он столкнулся лицом к лицу с чуждой жизнью, слова «отечество» и «демократия» становились бесконечно дорогими. Не было в мире ничего дороже их.

Гераклиона подобрали на рассвете у городской стены. Ко рву тянулся кровавый след. Когда в спину эфеба[28] вонзилась остроконечная скифская стрела, он ещё нашёл в себя силы, чтобы добраться до стены. Казалось, он хотел умереть, прикоснувшись к ней, как к святыне.

Двое эфебов бережно подняли тело, положили его на щит и понесли через главные ворота мимо казармы, восходящего ступенями театра, монетного двора к агоре,[29] где находился сверкающий белизною камень присяги. Эфебы опустили щит. Лицо Гераклиона ещё хранило следы той решимости, которую ему дала Дева.

Всего лишь семь дней назад Гераклион стоял у этого камня. И в торжественной тишине звучал его голос: «Клянусь Зевсом, Землёй, Солнцем, Девой, богами и богиням олимпийскими и героями, владеющими городом и землёй, укреплениями херсонеситов, что я буду единомыслен о спасении и свободе города…»[30] А теперь он лежал у камня, безмолвный и неподвижный. Его окружала толпа, в скорбном молчании над ним склонилась мать. Агасикл, красноречивейший из смертных, с возвышения для ораторов говорил о его жизни и о его подвиге:

— Посмотрите на плиты, из которых сложены стены нашего города. Они вырублены из гор Таврики,[31] а не привезены из-за моря, откуда прибыли наши предки. Двести лет эти стены охраняют нашу демократию и наш образ жизни. И мы, живущие за этими стенами, по праву называем Херсонес своей родиной. Наша жизнь и наша смерть принадлежат ей, трижды любимой. Гераклион, сын Аполлодора, предпочёл умереть, но не принести несчастье своему городу. Он завёл врагов в ловушку, и они погибли все до одного. Совет решил почтить юношу, отличившегося доблестью, и приказал захоронить его у стены, на том месте, где он пал. Пусть искуснейший из живописцев изобразит на погребальной плите Гераклиона таким, каким мы его помним.

Гул одобрения прокатился по агоре. Шум голосов сливался с рокотом волн. Море в то утро было особенно бурным. Словно и оно не могло успокоиться после тревожной ночи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×