орел степно-ой, ка-азак лихой…»

С таким голосом не сладить: не сбить мелодию с ноты — гармонь захлебнется от обиды.

— «Заче-ем, зачем ты снова павстреча-аался, зачем нарушил мой покой?»

Ах, как захотелось Ивану подпеть! Подсел он к белокурой певунье, — но тоненько подсел, на краешек скамьи, чтоб не помешать ненароком, не сбить. Певунья в профиль ему видна. Щечка у нее пушком белым подбита, и дрожит подбородочек, когда тянет Шурочка высоко:

— «Свою-уу судьбу-уу с твоей судьбою пускай связа-ать я не могла, но я-аа жила-а одним тобою, я всю войну-у тебя ждала-аа…»

От таких слов Иван стал — будто и не пил вовсе: про докторишку с его латынью забыл, про Лорку, пятки, ссохшиеся из-под белых простыней. Одним махом забыл про все свои военные окопные мытарства. Как отрезало! Шурочка не глядит на него, поет. Но знает почему-то Иван, что поет она не просто для всех — вон, для Болоты горемычного. Нет! Тут другое. Она для него, Ивана, пела — пела чисто, искренне:

— «Но ты взглянуть не да-агадался, умчался вдаль, казак лихой… Каким ты был, таким остался, но ты и дорог мне тако-оой… Каким ты был…»

Шурочка Мокрова жила со Знамовыми по соседству через два дома, работала с матерью Ивана на птицеферме. Два класса впереди училась Шурочка: когда поздравляли Болоту, она и дарила ему те тюльпаны. Болота, разведясь с женой, все косился на соседку. Но она к тому времени уже обзавелась семьей, на Болоту и не смотрела.

Иван же, как в госпитале говорили, пары выпустил — теперь про любовь задумалось ему. Само собой получилось — чего ж тут причины искать? Можно, конечно, на везение списать: видишь, солдат, и пуля тебя пожалела, и бабы вокруг тебя вьются, значит, поперло тебе. Только ты уж не тушуйся, не то задует степняк, унесет твои надежды. Там, в верхотуре небесной, свои потоки — восходящие…

Шурочка перестала петь. Пока Болота лез к ней через стол обниматься, выскользнула. И во двор. Иван подождал для приличия с полминуты, не поднимая глаз, набычившись, вышел следом.

Шурочка стояла на пороге, куталась в цветастый с рюшками платок.

Была она белокожей, что редкость для южанок, остроносенькой; платок ладно сидел на ее покатых плечах. И так все в ней гармонично расположилось — и шея сочная белая, и руки полные, и бедра крутые, — что казалась она Ивану не то чтобы сильной, но надежной. Такой, — что уедет мужик в дальние дали, а дома у него все будет в порядке: и чистота в комнатах, и подушки в наволочках одна на другой, и квас холодный к приезду.

Весной в степи пахнет травами.

Чебрец сильно душистый, но тот в июне, а майские ночи свежи на дух: акация цветет, тюльпаны, мать-и-мачеха, вишня с абрикосом. С первого майского сбора меды легкие — не для лечения-профилактик, а для баловства, для сладкоежек. Иван ранний мед ложками уминает. Отец ворчал всегда. А чего ворчал? Медовое оно ж по губам течет — и меру не почувствуешь, — раз попробовал, всю жизнь на сладкое будет тянуть.

Иван, как и положено, стал прощупывать почву: слышал от матери, что развелась Шурочка со своим, — выгнала мужа по той же причине, что и Болота когда-то получил в лоб связкой с ключами.

Шурочка спиной к нему; плечом повела, когда он стал рядом.

— Мать переживает… — начал Иван издалека. — За Жорика тоскует. Она жалела его, малой потому что был. Батя гонял его… А тебя не узнать, подобрела… в смысле, ну, то есть… — он смутился. — Давно не виделись.

— Да уж, соскучилась прям, — отшутилась Шурочка. — На домашнем и ты раздобреешь. Носит тебя… А я помню, как на моей свадьбе ты стоял, где георгины у вас, а мы мимо шли. А Болота, охальник, стал поперек улицы и не пускает. Помнишь? Глаза у тебя…

— Что глаза? — бычится Иван, суровость нагоняет, прячется со света в темень.

— Да такие же волчачьи. Страсть! Как взглянешь, аж мурашки, — она передернула плечами, потянула на грудь платок.

— Какие есть. К бате претензии.

Почувствовал Иван, что, на самом деле, Шурочка добра к нему. Разговоры строгие так, для виду, чтоб не возомнил себе: чтоб не подумал о ней, что кидается она, разведенка, к первому встречному. Хоть и не случайный человек Иван, а так положено — этикеты и все такое. Из дома народ повалил. Болота громче всех горланит, увидел Шурочку.

— А-а, саседка!

Потянулся к ней лапищами, а от самого чесночиной прет и самогонкой. Иван сморщился: галдешь такой ему не кстати сейчас.

— Меня-а не любишь?

Шурочка уперлась ему руками в грудь и толкает, отшучивается. Гомонится народ на крыльце.

— Уйди, дурак, дай с человеком поговорить.

Болота фокус навел на Ивана.

— Братан, ты не обижай ее. Ух, не любит она меня. А тебя полюбит? Шиш. Она пра-авильная!

«Расцвета-али яблани и груши, паплыли-и туманы…»

Его окликнули:

— Болота, пошли с нами, водки пожрем.

— «Выхади-ила на берег Катюша…»

А пойдем… Ванька, за раками поедем? Да не нынче. Как тогда, помнишь? — и пошел Болотников старший с компанией, пошатываясь и подпевая себе под нос про берег крутой и орла степного сизого.

Шурочка засобиралась идти.

— Пойду я, там Ленчик, сына… у мамы моей. Он не любит когда меня долго нет, — и будто вспомнила важное: — Вань, ты жалей мать. Она и по тебе переживает, думаешь, не понимает, как ты намаялся?

И сказала она последние слова так, будто все переживания материны знакомы ей, и показалось Ивану, что сама она за него печется. А почему? Да кто так сходу поймет бабью душу, страдания ее — печали? Молод Иван — ему рано пока разбираться в таких житейских тонкостях.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату