служил.
Плюнул Иван — других баб что ль нету? Она ему — дурак контуженый! С тем и разошлись.
Пришла осень, но жара все не отступала: зачерствела степь, истрескалась вдоль и поперек. Знойное было лето. Птица не ходила по сухоте, пряталась в листве. Зато раки в то лето ловились, да такие крупные, что Витька Болотников изрезал себе от жадности все пятки ракушками.
Завалятся они втроем на Дон, на заводья; вечером у костра Игорь начинал байки травить. И такого нараскажет, что Иван лежит на земле, со смеху помирает. Не война у старшего получалась в рассказах, а шутовство какое-то. То напились — не туда пришли, не того застрелили, не то разбомбили; то про «духов» — как им шашку тротиловую привяжут к жопе, а «дух» в речку бежит, ныряет, думает, что огонек на запальном шнуре вода затушит, а того не знает душман, что в воде шнур горит быстрее раза в два; то как обратно возвращались, и на Казанском вокзале их в комендатуру хотели забрать, а когда узнали, откуда они едут, под усиленным милицейским конвоем сопроводили до вагона.
Весь сентябрь мучались от жары.
К концу октября пришла на Жоркино имя повестка из военкомата.
Ивану — орден.
Иван вспомнил Данилина: «Значит, дошло представление, дошло… через три года».
Гуляли сразу и за орден, и что младший уходил на службу. На проводах собралось полсела. Отцу все говорили: сыновья у тебя орлы! Отец принял «граненую», расчувствовался — одной рукой тянет к колючей щеке Ивана, другой Жорку за костяки на плечах мнет. Тот еще вытянулся, но худой был, не рос вширь.
— Ах, сынули, и я, и дед ваш, покойник… служили мы честно. Прадед в казаках воевал… у Деникина!
— Бать, ты ж говорил, у Буденного, — Иван прячет улыбку.
— Это потом… а сначала у Деникина!.. Эх, сынули, да какая разница! Все мы казачьего племени. «Эх, да по До-ону… да казачина-аа маладо-ой… — запел отец. — Да шашечка булатная… да коник вороно- ой».
Иванов орден-крест трогали, примеряли, прикидывали на вес.
— Граммов двадцать чистого серебру!
— Скажешь!..
— Болота, скока твоя звезда весит?
— Восемьдесят грамм… — не задумываясь, отвечает старший Болотников. Он опрокинул рюмку и, выхватив из тарелки жмень капусты, сунул в рот. Захрустел малосолом.
— Врешь, не может столько!
— Было бы больше… мне бы той миной ноги по яйца оторвало.
— Ага-га, у-гу-гу!..
— Болота, давай за тех, кто в море…
Повисла капустинка на черных с проседью усах Болотникова. Нахмурился, осунулся сразу, плечи повисли. Налил он себе, потянулся и Ивану плеснул, пролил водки в капустную квашню.
— Давай, братан, за пацанов… — и выпил, не чокаясь и не глядя ни на кого.
Не заметил народ. Только отец петь сразу перестал, погрустнел: вилкой давит холодца остатки в своей тарелке. Да мать обернулась к ним с другого конца стола.
«А и не надо никому этого знать», — подумал Иван. Выпил крепкой материной водки и не закусил.
Разгулялись до утра. Жоркины друзья у Знамовых и просидели ночь. Провожать было идти в восемь — в то утро призывались еще трое парней из Степного. Иван раньше ушел к Болотниковым спать. Курили с братьями, раков вспоминали. С шутками прибаутками и улеглись.
По свету Иван перевалил через забор к себе.
Мать с сестрами у стола, собирают завтракать полуночникам.
Он прошел в комнату и вдруг остановился, замер на месте. У серванта, где хранила мать документы, фотографии семейные, а отец вечно подсовывал свой Беломор, стоял Жорка. Он стоял, склонив голову вперед — затылок стриженый, уши оттопыренные. Иван хотел уже окликнуть брата и вдруг увидел его отражение в зеркале. Жорка бережно двумя пальцами держал орден: пристроив серебряный крест на рубашку, смотрел на себя в зеркало. Заметил Ивана. Испугался. А орден все держит у груди. Опомнился. Отнял и положил аккуратно в коробочку. И молчит, насупился.
Не по себе стало Ивану. Захотелось сказать брательнику что-нибудь ободряющее, как старший должен говорить младшему.
— Ты пиши, Жорик, а то мать, она, знаешь… Я не писал, меня взводный знаешь, как драл… три наряда… Мать свою десантник должен уважать.
— Я в пограничники записан, — сдержанно ответил Жорка. — Ты, это, извни… — он кивнул на орден. — Тяжелый.
— Не тяжелей пули. Куда, в какую команду, на какую границу — сказали?
— На фи-инскую, — разочарованно протянул Жорка.
Иван услышал в его голосе знакомые нотки: «Упертый ведь, как батя… наша порода!»
Вслух сказал:
— Там тоже стреляют… реже, правда.
— Смеешься? — голос у Жорки задрожал от обиды.
— Не смеюсь, брат. Не рвись ты туда.
— А ты?
— Мне не повезло.
— А орден?
— Потому и не повезло.
Так и не договорили они, — мать вошла, посмотрела на обоих, поняла, что не вовремя. Но Жорка уже выскользнул из комнаты, задел Ивана плечом.
— О чем вы тут… не ссорились?
— Не ссорились мы, ма. Малой он… Ты не волнуйся, — Иван обнял мать, почувствовал знакомый с детства запах ее волос: «Мать, мать!» — Его на финскую границу. Там тихо сейчас… Хех, как в кино! «Любовь и голуби». Помнишь, когда в конце они с голубятни слезли и на сына нарвались, а этот, батя его, в трусах…
— Ладно, ладно, сынок. Все будет хорошо. Не даст бог, чтоб второго сына так же как тебя… Не даст — пожалеет.
Ушла молодежь в солдаты.
Вскорости пришло письмо, но не от Жорки, а от товарища, с которым их должны были направить в одну команду. Прибежала его мать, письмом трясет:
— Гляньте, чего пишет…
Писал ее сын, что служит он на границе в Карелии: озеро рядом большое, чухонцы местные.
— Не то все. Вот про вашего, — и читает: — «Жорка Знамов от нас отстал, увязался на сборном пункте за каким-то офицером, говорят, что напросился в Дагестан, вроде тоже на границу. А еще сильно хочется спать…»
Потом уж Жорка и сам написал. Писал, что красиво вокруг — горы, пастбища, леса. Небо как будто над самой головой, а когда дождь, гроза, то страшно бывает с непривычки, молнии близко сверкают, грохочет. «Служу нормально, как все, — писал Жорка, в конце передавал приветы, брату Ивану особенно: — Пусть не обижается за орден».
Мать спросила Ивана, что за история. Он отмахнулся — наше дело, прошлое.
Почти год отслужил Жорка к тому времени, когда в августе девяносто девятого боевики напали на Дагестан.
Больше от Жорки Знамова писем не было…
Ураган в ту осень побил поля, повалил колосья пшеничные. Да солдату в окопе — ему все одно: еда ему теперь тушняк да галеты.
Все, что произошло потом, Иван вспоминать боялся. Странное дело, о смерти иной раз забывал, пули над головой свистели — голову не пригибал, а тут…