богатую добычу несли на носилках, а рядом шагали воины, державшие в руках укрепленные на высоких шестах щиты, на которых перечислялось количество трофеев, число взятых в плен солдат, названия покоренных городов и стран. Другие несли большие полотнища с изображением эпизодов самых крупных сражений и картин с видами самых больших городов, а то и их объемные макеты. Следом тащили статуи с грустными лицами, изображавшие божества рек, протекающих в побежденных землях. Дальше шли флейтисты, за ними вели белого жертвенного быка, за быком шествовали жрецы, за жрецами снова несли трофеи. Замыкали процессию цари покоренных народов, вместе с которыми шагали и члены их семей, а уж потом вели простых пленников, закованных в цепи.
Шествие продолжалось три дня кряду, и каждый день глазам восторженных зрителей, тесно сгрудившихся с обеих сторон дороги, представало что-нибудь новое. В толпе выделялись белые тоги римских граждан, а в воздухе, оглашаемом победным гласом труб и флейт, стонами пленников, солдатскими шутками, криками продавцов воды и жареной колбасы, зычными командами ликторов, расчищавших путь кортежу, ржанием лошадей и цокотом подбитых гвоздями подошв, стоял гул, от которого возбужденные зрелищем обыватели приходили в еще большее неистовство. Над головами людей плыла тяжелая волна запахов: удушливую вонь человеческих испарений и лошадиного пота перебивал и не мог перебить аромат благовоний, курившихся на бесчисленных жертвенниках, вынесенных к дверям храмов — распахнутых ради праздника и изукрашенных гирляндами цветов.
В первый день Цезарь представил народу свои победы над жителями Паннонии и Далматии: неважно, что одержал эти победы не он сам, важно, что слава за них досталась ему. Во второй день праздновали победу в битве при Акциуме, к которой он также почти не приложил рук. Его личное участие в покорении Египта, которому посвятили третий день триумфа, было более существенным, и пышность торжеств в этот день превзошла все виденное ранее. Поражало не только богатство добычи, захваченной в Египте. Огромное впечатление произвело на толпу пронесенное над городом изображение Клеопатры. Египетская царица сделала все, чтобы избежать этого позора, но он настиг ее и после смерти. Большинство римлян никогда в жизни не видели Клеопатры, и теперь с недоумением взирали на портрет царицы, увенчанной всеми знаками фараоновской власти. Тут же шли и дети Клеопатры и Антония — близнецы, мальчик и девочка. Мальчика звали Александром, девочку — Клеопатрой, но родители дали им и вторые имена. Сына они нарекли Гелиосом, что значит Солнце, а дочь — Селеной, что значит Луна. Им едва исполнилось по 10 лет, и пораженные жители Рима в тот пылающий августовским зноем день наблюдали двойное затмение — и солнца, и луны[115].
Лишь на третий день народу явился сам триумфатор, предшествуемый ликторами. Он восседал в колеснице, украшенной по бокам барельефами из слоновой кости. Поверх туники, расшитой пальмами, на нем была надета вышитая тога, голову венчало пышное сооружение из лавровых листьев, собранных в саду его загородной виллы. В руках он держал скипетр с фигурой орла. За его спиной стоял раб, поддерживая над его головой золотой венец. Раб нашептывал триумфатору, что он не должен забывать, что он — всего лишь человек, что вечером, когда торжество закончится, ему придется вспомнить, что он вовсе не Юпитер, хоть и играет его роль. Но слышал ли Цезарь эти слова?
Колесницу тянули вперед две белые лошади. На правой сидел верхом сын Октавии Марцелл, на левой — сын Ливии Тиберий. Оба юноши, почти ровесники, считались родственниками, ибо принадлежали к фамилии Цезаря. За колесницей триумфатора пешком шли сенаторы и магистраты, что являлось отступлением от традиции, поскольку обычно сенаторы возглавляли шествие. Изменение в порядок процессии внес сам Цезарь, во что бы то ни стало стремившийся подчеркнуть главенствующее положение руководителя государства, а также пожелавший, чтобы представители республиканских институтов оказались между ним и замыкавшими шествие победоносными легионами, которые вели увенчанные лаврами командиры.
Вместе с жителями Рима за торжественным зрелищем триумфа пристально наблюдали летописцы, но ни те ни другие не догадались взглянуть на официальную трибуну, где сидели Ливия и Октавия, и по лицам обеих женщин попытаться понять, какие чувства ими владели. Неужели при виде колесницы триумфатора Ливию не охватил горделивый восторг от сознания того, что она — жена Цезаря? Или она, больше мать, чем супруга, ревниво сравнивала, кто выглядит лучше — ее сын или Марцелл? А Октавия? На кого глядела она, не отводя глаз — на двух юных всадников или на портрет Клеопатры? Она, конечно, никогда не встречалась в жизни с женщиной, на руках у которой скончался ее муж. И какие мысли бродили в ее голове, когда перед ней проходили двое из троих рожденных этой женщиной ее мужу детей — униженные, но живые?
Начало великого замысла
Повествуя о событиях 29 года, Дион Кассий делает пространное отступление, посвященное изложению двух речей о сущности нового режима, обращенных к Августу Агриппой и Меценатом[116]. У нас нет никакой уверенности ни в том, что эти речи действительно были произнесены, ни в том, что и Агриппа, и Меценат придерживались каждый настолько ясно сформулированных и в то же время взаимоисключающих идей о будущем государства, как это излагает историк. Не исключено, что Дион Кассий просто поддался вполне естественному искушению «столкнуть лбами» потомка этрусских царей и италийского выскочку. Как бы там ни было, тема оставалась актуальной и обсуждалась именно в том ключе, какой избрал для своего рассказа Дион Кассий. С другой стороны, нам кажется вполне правдоподобным, что Цезарь часто советовался с двумя своими самыми старыми соратниками и дорожил их мнением, тем более что один из них был искусным дипломатом, понаторевшим в ведении закулисных переговоров, и тонко чувствовал общественное мнение, а другой — выдающимся стратегом, хорошо осведомленным о настроениях в армии. Таким образом, обе речи представляют собой литературный синтез многочисленных разговоров, которые вели между собой и с другими собеседниками все три деятеля.
Выбор перед Цезарем стоял простой — восстановление республики или установление монархии. Дион Кассий доверил Агриппе защиту республиканского режима, а Меценату досталась поддержка второй точки зрения.
Итак, Агриппа выступил в роли убежденного республиканца. Головокружительная карьера, которая вознесла этого человека к вершинам почестей, власти и богатства, заставляет нас с изрядной долей скепсиса отнестись к искренности его заявлений. В противном случае нам пришлось бы признать за ним свойства, роднящие его с Бернадотом[117]. Неужели Агриппа был из тех, кто, сам без пяти минут царь, всю жизнь прячет на плече вытатуированный призыв «Смерть тиранам»? Впрочем, вопрос о политических взглядах Агриппы носит второстепенный характер, главное, что в приписываемой ему речи нашли выражение убеждения части римской общины. Дион Кассий, сознавая, что читателю будет трудно поверить в честность Агриппы, заставляет его предварить свою речь следующим вступлением:
«Пусть тебя не удивляет, Цезарь, что я стараюсь отвратить твои мысли от монархии, хотя лично мне такой поворот сулит большие выгоды, во всяком случае, при условии, что титул монарха достанется тебе. Если бы этот строй был так же выгоден и тебе, я со всей серьезностью советовал бы тебе его принять. Но в том-то и дело, что преимущества, которые получают от монархии ее глава и его друзья, далеко не равны. Главе достается зависть и связанные с ней опасности, а его друзья, которым никто не завидует и ничто не угрожает, собирают пышный урожай всех мыслимых льгот и привилегий. Вот я и подумал, что мой долг — исходить в этом вопросе, как и во всех прочих, не из личных интересов, но из интересов государства и твоих собственных».
После такой подготовки Агриппа переходит к защите республиканского строя, который не только гарантирует равенство всем гражданам, но и, что самое важное, является антиподом тирании — худшего из зол, которое неизбежно ожидает не только страну, отдавшуюся во власть одному человеку, но и самого этого человека, вынужденного помимо собственной воли творить жестокости.
К прямо противоположным выводам приходит в конце своей длинной речи Меценат, набрасывая в общих чертах контур зарождающегося принципата: