полководцем, удостоенным благословения богов? Или просто человеком, который благодаря своим исключительным добродетелям занял место Первого среди людей, то есть принцепсом[13]? На самом деле он выступал во всех этих ипостасях, хотя далеко не в одно и то же время и отнюдь не в одном и том же месте.

Постоянство принцепса?

Справедливости ради следует признать, что повесть о жизни Августа несет на себе отпечаток той резкой перемены, которая произошла в образе его действий. Первая часть его биографии похожа на приключенческий роман — с более или менее дальними походами, безжалостными схватками, опасностями и кровавыми преступлениями, разыгрывающимися под аккомпанемент воплей, криков и стонов. Но вот он добился поставленной цели — и рассказ о нем превращается в семейную хронику с ее приглушенной атмосферой, с описанием сцен домашней жизни, в которой тоже порой разыгрываются жестокие баталии, но только соперники предпочитают драться на рапирах с предохранительным наконечником.

С той самой поры, когда Август остановил окончательный выбор на последней из своих печатей, он демонстрировал поразительное постоянство и в действиях, предпринимаемых в качестве принцепса, и в образе, который старался внушить окружающим. Ни разу не изменил он своему упорному стремлению осуществить исторические преобразования, в которых нуждалась империя, а если иногда и позволял себе кое-какие отступления, то продиктованы они были не капризом или трусостью, но желанием соблюсти верность генеральной линии. Порой то, что на поверхностный взгляд казалось отступлением, на самом деле скрывало глубочайшую приверженность раз и навсегда избранному курсу.

Он даже внешне не менялся, вернее, почти не менялся. Так, мы прекрасно знаем, как выглядел Людовик XIV в старости, не говоря уже о Бонапарте, который, став Наполеоном, кажется, и вовсе обрел другое лицо. Но вот облик Августа, запечатленный на его портретах, хоть и делался с годами чуть более жестким, но все равно оставался молодым и прекрасным. Даже умирая, он попытался стереть со своего увядшего лица разрушительные следы, наложенные старостью, словно мечтал вновь обрести тот безупречный профиль, что когда-то увековечил Диоскурид. Август хотел в последний раз стать таким, каким благодаря бесчисленным портретам его знала вся империя от Рима до глухих провинций — навеки застывшим в величественной красе зрелости. Политической зрелости, символизировавшей возраст империи, которой, если судить по облику ее основателя, никакая дряхлость просто не могла грозить.

В попытке Августа и на смертном одре вернуть красоту своему лицу, привлекательности которого до последних дней не одолели ни годы, ни невзгоды, видны и его величие, и его пафос. «Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся, брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым. Роста он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Мараф, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти, — но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми» (Светоний, LXXIX).

Если Юлий Мараф говорит правду, значит, рост Августа достигал 1 м 70 см, что для той эпохи было даже выше среднего. Вот почему в словах Светония проскальзывает некоторое удивление, которое может быть объяснимо его осведомленностью о том, что Август, сожалевший, что природа не наградила его исключительным ростом, носил обувь на высокой подошве.

Впрочем, если судить по изваянию, запечатлевшему Августа босым, которое Ливия велела воздвигнуть на вилле Прима Порта, он вовсе не был низкорослым. Это посмертная статуя, но описанная Светонием красота телесной оболочки оригинала предстает здесь во всем своем неувядаемом совершенстве. Тяжесть корпуса приходится на правую ногу, тогда как левая, в манере статуй Поликтета, касается земли лишь кончиками пальцев, что производит впечатление динамики и устойчивости. Лицо вылеплено согласно канонам греческой классической скульптуры и состоит из трех равновеликих частей. Небольшими уступками индивидуализации, вызванными необходимостью портретного сходства, выглядят лишь спускающиеся до середины лба пряди волос да, пожалуй, слишком выступающий нос. Разумеется, скульптура не способна передать особого блеска глаз, который, возможно, служил умелым средством маскировки природного недостатка. В самом деле, если верить Плинию Старшему, в сине-зеленых глазах Августа с непропорционально большими белками было что-то лошадиное, поэтому он очень не любил бросаемых на него слишком пристальных взглядов[14].

Для искусства официоза тело Августа перестало стариться примерно после сорока лет, а пережитые им душевные страдания никак не отразились на внешней безмятежности его портретов, оставив по себе лишь легкие морщинки. Даже после смерти его продолжали изображать мужчиной в расцвете сил. Дело в том, что художники той эпохи запечатлевали не просто портрет человека, а облик его вечного двойника, именуемого гением. Олицетворяя духовное начало, гений человека оказывался неподвластен времени. Поэтому, глядя на статуи, барельефы и монеты с профилем Августа, мы видим не его, а его гения; его же Диоскурид вырезал на камне, из которого Август сделал себе печать. И нам никогда не узнать, как выглядел Август в старости, хотя легко догадаться, что он увял и поблек.

Но и для его души бурные события жизни не прошли бесследно. К старости Август почувствовал себя в густой паутине одиночества, которую сплела вокруг него его собственная жестокость, пышным цветом расцветшая в годы гражданской войны, когда он, как, впрочем, и другие, позволял себе слишком многие беззакония. Может быть, в миг прощания с Ливией, уронив маску, он, назубок вытвердивший роль божества, вдруг лицом к лицу столкнулся с собственной совестью, и в нем вспыхнуло желание простого человеческого тепла, которого уже никто не мог ему дать? Ощутил ли он себя жертвой стечения обстоятельств, которыми никогда по-настоящему не управлял, мирясь с любыми их последствиями во имя общих интересов?

Вряд ли подобные мысли посещали юного Цезаря Октавиана в ту пору, когда он замышлял и осуществлял самые кровавые преступления. Но мы почти уверены, что они всплывали в гаснущем сознании старого Августа, которому в смертный миг открылась вся необъятность его одиночества. Как знать, может быть, даже жена вздохнет с облегчением, когда его не станет?

Наверное, воспоминания о прошлом продолжали преследовать его. Мы никогда не узнаем, что являлось ему в ночных кошмарах, — не желая пересказывать своих снов, он уверял близких, что ему снится всякая бессмыслица. Не легче разгадать и смысл последнего страшного видения, посетившего его незадолго до кончины. Ему пригрезилось, что его схватили (abripi) и куда-то потащили сорок молодых мужчин. По мнению Светония, считающего, что Август умер легкой смертью, о которой всегда мечтал, «только один раз выказал он признаки помрачения, но и это было не столько помрачение, сколько предчувствие, потому что именно сорок воинов-преторианцев вынесли потом его тело из дома» (Светоний, XCIX, 4).

Толкование Светония сбивчиво и нелогично. Почему мы думаем, что оно сбивчиво? Не найдя для эпизода с видением подобающего места в «сценарии» смерти, он спутал причину со следствием. В самом деле, разве не яснее выглядела бы картина, если бы Светоний написал, что накануне кончины Август впал в состояние бреда, в котором ему явилось точное число преторианцев, выносящих его тело, но затем пришел в себя и умер в полном сознании, обращаясь к Ливии? Почему, на наш взгляд, оно нелогично? Потому что преторианцы должны были нести тело с величайшим почтением, а видение Августа напугало его до ужаса. Кстати сказать, употребленный Светонием глагол «abripi» обозначает именно «схватить» и никак не приложим к тому, что делали с телом преторианцы; в последнем случае уместен глагол «extollere». Если на основе текста Светония попытаться реконструировать, что же именно закричал Август, то, очевидно, окружающие должны были услышать нечто вроде: «Меня тащат из постели сорок молодцов!»

Можно предложить и другие варианты. «Что это за сорок молодцов, которые…» Или: «Почему эти сорок молодцов тащат меня из постели?» Или: «Куда меня тащат эти сорок молодцов, которые…»

Вы читаете Август
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату