Его лицо было лицом Испании. В нем, иссеченном солнцем, вспаханном, словно поле, морщинами, была цельность хлеба и земли. Обжигающие глаза на этой выжженной и обветренной тверди были подобны двум лучам, источающим силу и нежность.
В его словах вновь рождались на свет крупицы вечной поэзии, преображенные новым величием и необузданным блеском, – чудо сродни тому, какое происходит со старой кровью в народившемся младенце. В моей жизни, жизни бродячего поэта, я не видел явления под стать этому, мне не довелось больше встретить такого необоримого поэтического призвания, такой, подобной силе электрического разряда, мудрости слова.
«Зеленый конь»
Мы каждый день встречались у кого-нибудь в доме или в кафе с Федерико и Альберти, который жил неподалеку от моего дома, в мансарде над рощей, над затерянной рощей, со скульптором Альберто,[93] пекарем из Толедо, который к тому времени уже был признанным мастером в абстрактной скульптуре, с Альтолагирре[94] и Бергамином,[95] с великим поэтом Луисом Сернудой[96] и с Висенте Александре, поэтом необозримого размаха, и архитектором Луисом Лакасой?[97] – с ними со всеми, по отдельности или вместе, потому что все они были одна компания.
С улицы Кастельяны или из пивной у почтамта мы шли ко мне домой, в «дом цветов», в Аргуэльес. Шумной, гомонящей гурьбой мы ссыпались с верхнего этажа огромного двухэтажного автобуса – одного из тех, который мой соотечественник великий Котапос[98] называл «бомбардоном»[99] – и принимались есть, пить, петь. Помню среди молодых моих товарищей по поэзии и по веселью поэта Артуро Серрано Плаху[100] и Хосе Кабальеро, художника, ослепительно талантливого и остроумного; Антонио Апарисио,[101] который попал ко мне в дом прямо из Андалусии, и еще многих и многих, которые теперь уже не те или которых уже нет вообще и чьей близости и братства мне не хватает так остро, как будто у меня отняли часть моего собственного тела или я утратил частицу души.
А какой это был Мадрид! Мы ходили с Марухой Мальо, художницей-галисийкой, по бедным кварталам, отыскивая дома, где продавали дрок и циновки, разыскивая улицы, где изготовлялись бочки и канаты, – словом, все то, что в Испании высушивается, а потом сплетается и крепко-накрепко скручивает ее сердце. Испания – сухая и каменистая, отвесные лучи солнца хлещут ее, высекая искры из долин и строя воздушные замки из облаков пыли. Единственно истинные реки Испании – ее поэты: Кеведо с его глубокими зелеными водами и черной пеной; Кальдерон,[102] слоги которого поют; хрустальные братья Архенсола и Гонгора[103] – река рубинов.
Валье-Инклана я видел всего один раз. Худой, с белой, бесконечно длинной бородою, мне показалось, он вышел из собственных книг и именно там, зажатый страницами, пожелтел, как сами страницы.
С Районом Гомесом де ла Серной[104] я познакомился в Помбо и потом виделся с ним у него дома. Никогда не забуду зычного голоса Рамона, как он, сидя за столиком в кафе, словно дирижировал разговором, мыслями, сигаретным дымом, смехом всего зала. Рамон Гомес де ла Серна, на мой взгляд, один из самых больших писателей в нашем языке, в его даровании есть что-то от многоцветного величия Кеведо и Пикассо. Каждая страница Рамона Гомеса де ла Серны – исследование, попытка заглянуть в самую глубь физического и метафизического, рассмотреть суть и спектр явления, и то, что знает и написал об Испании он, никто, кроме него, не сказал. Он как бы вобрал и сосредоточил в себе всеобщую и всеобъемлющую тайну. Своими руками Гомес де ла Серна изменил синтаксис языка, и отпечатки, которые он оставил, никто уже с языка не сотрет.
Дона Антонио Мачадо я видел несколько раз – он сидел в кафе за столиком, молчаливый и скромный, в черном костюме, какой носят нотариусы, суровый и нежный – исконное древо Испании. Злоязычный Хуан Рамон Хименес, древнее дьявольское отродье поэзии, говорил, что он, дон Антонио, вечно усыпанный пеплом, наверное, в карманах носит окурки.
Хуану Рамону Хименесу, блистательному поэту, я обязан тем, что познал легендарную испанскую зависть. Этому поэту не надо было завидовать никому – его поэзия подобна великому сиянию, засветившемуся в потемках, окутавших век; он жил, маскируясь под отшельника, и из своего укрытия метал стрелы в тех, кто, как ему казалось, затенял его славу.
Молодых – Гарсиа Лорку, Альберти, а с ними и Хорхе Гильена,[105] и Педро Салинаса[106] – Хуан Рамон преследовал без устали, и каждый день этот бородатый дьявол нападал то на одного, то на другого. Против меня он – из воскресенья в воскресенье – выступал с витиеватыми статьями в газете «Эль Соль». Но я предпочел жить сам и дать жить ему. И не ответил Хуану Рамону, как никогда не отвечаю – вообще не отвечаю – на литературные выпады против меня.
Однажды ко мне домой пришел поэт Мануэль Альтолагирре, у которого была типография – сам он по призванию был типографом, – и сказал, что собирается издавать прекрасный поэтический журнал, где будет представлено лучшее, что есть в испанской поэзии.
– Я знаю только одного человека, который мог бы руководить этим журналом, – сказал он. – Это – ты.
У меня была слава изобретателя журналов, которые я открывал, а потом вдруг бросал или же они меня бросали. В 1925 году я основал журнал «Конь Бастоса». Это было время, когда мы писали без знаков препинания, а Дублин открывали по улицам Джойса. Умберто Диас Касануэва[107] носил тогда свитер с глухим воротом – большая смелость для поэта тех времен. Поэзия его была непорочна и прекрасна; такой она и осталась. Росамель дель Валье[108] одевался во все черное, с ног до головы, как и подобает одеваться поэтам. Этих двух замечательных товарищей, прекрасно работавших в журнале, я помню. Других забыл. Но наш конь проскакал по времени и встряхнул его.
– Хорошо, Манолито. Я берусь руководить журналом.
Мануэль Альтолагирре набирал мои книги, и набирал замечательно, украшая набор изумительным шрифтом «бодони».[109] Манолито оказывал честь поэзии и своими стихами и трудом рук своих – рук архангела-труженика. Он перевел и поразительно, неповторимо набрал «Адонаиса» Шелли – элегию на смерть Джона Китса. Он набирал и «Сказку о реке Хениль» Педро де Эспиносы.[110] Благородный и величественный рисунок стихотворных строф сверкал золотом и глазурью, и каждое слово, казалось, было наново отлито и закалено в огненном горниле.
Мы выпустили пять превосходно изданных номеров «Зеленого коня». Мне нравилось смотреть, как Манолито, улыбаясь и посмеиваясь, раскладывал литеры по кассам и нажимал педаль маленького печатного станка. Иногда он возил оттиски в детской коляске своей дочери Паломы. Прохожие умилялись:
