Но обсуждения у нас не получилось. Мы только мдакали, хмыкали и ковыряли каблуками землю. Кто-то (кажется, Антончик Мациевский) попытался пошутить, хихикнул, но его сразу затюкали, он притих и рта больше не открывал.
Наконец среди общей тишины Гребенючка дрожащим голосом произнесла:
— Не будет у нас уже такой классной руководительницы… Никогда… Кого бы ни назначили…
И тут только мы поняли, что наша Галина Сидоровна больше не наша, что мы расстаемся с ней навсегда.
Все опустили головы, наступила мертвая гнетущая тишина. Я вдруг почувствовал, просто физически почувствовал, как щемит не только мое собственное сердце, а сердца всех — и Павлуши, и Гребенючки, и Степы Карафольки, и Коли Кагарлицкого, и Васи Деркача, и Антончика Мациевского… Словно сердца наши были соединены между собой тоненькими невидимыми проволочками и по тем проволочкам сразу пустили ток.
— Знаете, — тихо сказал Павлуша. — Надо попрощаться с ней. Так, чтобы ей запомнилось это на всю жизнь.
— Правильно, — сказал я.
— Правильно, — подхватила Гребенючка.
— Правильно, — подхватил Карафолька. И все по очереди сказали «правильно», будто других слов не было на свете.
— Торжественно так, знаете, — продолжал Павлуша. — Собраться в нашем классе, принести цветов, подготовить выступления…
— Правильно, — снова сказал я, — и…
Я хотел сказать что-нибудь в дополнение к Павлушиным словам, но никаких мыслей, как назло, в голове в этот момент не было. Но я уже сказал «и» и должен был продолжить. И я сказал:
— И… правильно!
Это было смешно, но никто даже не улыбнулся. Такое у всех было настроение.
Для подготовки торжественного прощания с Галиной Сидоровной решили выбрать специальную комиссию. Начали выбирать и выбрали Степу Карафольку, Колю Кагарлицкого и Гребенючку. Ни Павлушу, выдвинувшего саму идею прощания, ни меня в комиссию не взяли. Они, видимо, считали, что для такой серьезной миссии мы не подходим. Не станешь же спорить и выдвигать свою кандидатуру.
Прощаться решили в канун свадьбы. Времени для подготовки было достаточно — почти две недели. Ну что ж, пусть готовятся. А мы с Павлушей сели на велосипеды и рванули в сторону Волчьего леса. Хотя это уже было и не так интересно, но мы должны были все же прочесть, что там написали эти «трое неизвестных», эти «Г.П.Г.».
В лесу возле дота было тихо и торжественно. Нам не хотелось нарушать эту тишину. Невольно мы пытались ступать бесшумно. Павлуша засунул руку в расщелину над амбразурой и вытащил сверток: в прозрачный полиэтиленовый пакет была завернута какая-то бумага. Павлуша развернул, и я сразу узнал почерк — четкий с наклоном в левую сторону, каждая буковка отдельно (почерк старшего лейтенанта Пайчадзе).
Мы сели на холодную замшелую каменную глыбу, обнялись за плечи, и начали молча читать.
Мы уже давно прочитали это письмо, но все еще сидели не двигаясь и молчали. И так, как тогда, на чердаке у бабки Мокрины, когда Павлуша вытащил меня из воды, я вдруг почувствовал безумную, горячую радость от того, что он рядом, он мой друг, что мы помирились.
Неужели я мог быть с ним в ссоре? И не разговаривать! И проходить мимо него, словно незнакомый!
Бессмыслица какая-то!
Но… неужели это Гребенючка писала это письмо?
Не укладывалось в голове! Хоть убей!
Извините, но я еще не мог привыкнуть к мысли, что Гребенючка — и вдруг хорошая! Это только в книжках так бывает, что герой только р-р-раз! И мгновенно переворачивается на сто восемьдесят градусов: из плохого делается хорошим, из хорошего плохим, кого ненавидели, сразу начинают любить и наоборот.
Я так сразу не могу.
Я буду постепенно.
Мне надо привыкнуть.
Конечно, письма писала не Гребенючка, а Галина Сидоровна. Ну, писал в буквальном смысле Пайчадзе, но придумывала, диктовала Галина Сидоровна. Он бы так не написал, хотя бы потому, что он языка не знает.
Оказывается, что Галина Сидоровна и тот разговор со мной по телефону ему написала, он читал его с бумажки (поэтому и медленно, чтобы акцент сбить). Вообще, они думали, что все будет очень легко и просто, что они немножко поводят нас за нос с этими загадочными инструкциями, заставят делать тайно друг от друга одну и ту же работу (потому и на разное время назначали!), а затем столкнуть нас носами и заставить помириться.
Предполагалось, что мы будем по очереди раскапывать и расчищать дот, чтобы потом на его месте создать музей боевой славы. Пайчадзе заранее даже маленькую саперную лопатку здесь спрятал. Но вышло все не так, как хотелось и намечалось.
Неожиданно, после того как Пайчадзе уже вручил мне и Павлуше письма, были объявлены по тревоге военные учения.
В армии, оказывается, всегда так: никто ничего не знает, ни солдаты, ни офицеры, и вдруг тревога — боевая готовность номер один! И все! А что, это верно — армия ежеминутно должна быть готова к бою.
Хорошо хоть Пайчадзе со своим подразделением остался в лагере — «в охранении».
Тогда Галина Сидоровна сказала ему:
«Делай теперь, что хочешь, но чтобы ребята мои зря не волновались и не переживали!»
Поэтому он вечером после встречи с нами возле дота ездил к ней отчитываться, а я его в саду и углядел и наделал шуму (правда, он переждал в кустах и потом все же встретился с ней).
Наутро пришлось ему звонить мне по телефону. А Павлуше письма в альбом для рисования конечно же Гребенючка подбросила незаметно.
Вообще, всю эту кашу заварила Гребенючка. Она, видишь ли, не могла смотреть, как мучается и страдает Павлуша. Он, получается, страдал и мучился (а я то, дурак, думал, Иудою его называл!)
Тогда Гребенючка решила нас помирить. Но сама этого сделать она не могла, потому что знала, как я ее «люблю», получилось бы все наоборот. И пришла посоветоваться к Галине Сидоровне. А Галина Сидоровна подключила к этому делу своего Пайчадзе. И уже втроем они разработали план операции.
Гребенючка прямо сказала:
— Надо что-то интересное придумать. Потому они такие хлопцы… Они просто так на удочку не клюнет.