Вот и пришли. На полянке топорничал кряжистый, сутуловатый человек.
— Эй, Михалыч, опять ты с топором злобствуешь? — спросил сурово, как милиционер, Петрович.
Человек сразу перестал тюкать и повернулся к Петровичу. Алексею стало смешно: человек почти совсем старый, а вид у него, как у кошки, которая только сейчас что-то своровала.
— Эй, Михалыч… — позвал опять Петрович.
Михалыч сплюнул:
— Ну, чего тебе?
— Топор положь. Положь, говорю!
Алексей увидел, как Петрович быстренько ружье из-за плеча в руки перевел, очень быстро и со сноровкой. «Надо себе поучиться», — успел подумать Алексей. Успел, потому что дальше дела пошли быстрее. Быстро Петрович схватил топор, быстро отскочил назад, потому что тот самый Михалыч попытался увесистым поленом его ударить.
Тут Алексей и закричал:
— Эй, куда? Какое право человека бить?! — очень нескладно закричал; первые слова, какие попались, такие и закричал на Михалыча.
Тот оторопел — уж больно звонко раздался в тихом лесу возбужденный голос Алексея.
Много времени спустя, когда Петрович и акт написал, и топор запрятал, и выпроводил насовсем из леса Михалыча, Алексей наконец улучил момент для вопроса.
— Дядь Петрович, — спросил он, — лес для чего растет? Чтоб дерево было? Ага? Почему ж его рубить нельзя? Пусть не бесплатно. Пусть заплатит — и рубит. Я понимаю, почему вы этого Михалыча… Он же не заплатил…
— Не-е, не потому, — грустным голосом сказал Петрович. — Совсем нет. За плату или без нее — все равно лес губить нельзя… Редкостный он человек…
— Кто? — не понял Алексей.
— Лес… — повторил Петрович и повел Алексея по тропинке, ведущей круто в гору.
Они шли молча, только листва шумела и пели птицы. Так и пришли на взгорье. Здесь была граница: лес кончался и начиналось поле, шелестела спеющими колосьями пшеница. Петрович остановился:
— Видишь, хлебушек как спеет?
— Вижу, — сказал Алексей и понюхал. Пахло сдобным, горячим: солнце прокалило землю и пшеничные созревшие колосья.
— Лес его охраняет… Против холодного ветра осенями, а летний ветер тоже через лес просочится — и не такой страшный становится, не посушит хлебушко, вот как…
Алексей оглянулся. Лес стоял мощной, крепко сбитой стеной. И верно — ни зимой, ни летом его не прошибешь; хорошая, надежная защита.
— А что Михалычу будет за порубленное дерево?
— Который раз ему… Хватит. Теперь ему хорошая наказания будет!
— Петрович, — со вздохом сказал Алексей. — Нельзя так!
— Можно! И нужно! — сказал Петрович, сделав вид, что не понял, на что Алексей намекает. Алексей ведь имел в виду не наказание для Михалыча. Но что делать! Бывает же так, что люди не понимают друг друга…
Опять я хочу сказать
Насчет аптеки. Никогда не думал, что можно ночевать… на аптеке. Или — в аптеке? Вот уж когда никто не сможет сказать, как правильно. Даже сама классная, хоть она у нас и по русскому.
Вечером Петрович сказал:
— Теперь пошли ночевать на сеновал.
— Это как? — спросил я и подумал: «Сено-валом, все-навалом, смех да и только» — вот что подумал я, и мне захотелось домой. Там все понятно: пошли спать — это значит нормальная кровать. Мягкая, уютная. Спи сколько хочешь, пока в школу не поднимут.
— А вот так, — сказал Петрович, — самое лучшее дело — сеновал. Там же запах такой…
Мы взобрались по лесенке под самую крышу сарая, что стоял как раз напротив дома. Под крышей, как под сложенными ладошками, лежало сено, — это и был сеновал. Там шуршала, жила, пахла целая аптека — так сказал о нашей постели Петрович. Страшно понравилось мне готовиться к ночи без всяких разных простыней-одеял.
Петрович на ощупь (а может, и просто по запаху?) находил травинки и приговаривал:
— А вот ду?шица… ду?шица… да… от простуды она. Ну, и разные другие хворобы выводит.
— Хворобы — это что? — спросил я.
— Хвороба — это болезнь. Чи ты по-русски не понимаешь? Чему только вас в школе учат?
— А это что пахнет? — Я наугад выхватил из шуршащей, неугомонной своей постели первую попавшуюся травинку.
— Да то ж полынец! — радостно воскликнул Петрович и зашуршал, стал умащиваться поудобнее.
Я тоже попробовал устроиться поуютнее и представил себе наш дом: мама подходит к моей постели, одеяло поправит, что-нибудь ласковое скажет. И папа тоже… Хотя он сейчас, может, спит еще походнее, чем я. Где придется. Он такой, его работа приучила. И армия тоже.
— Чего примолк? — спросил Петрович. — Дремлешь?
— Не-а! — сказал я и нашел чабрец. Нашел и обрадовался. Папа сколько раз в степи за городом давал мне нюхать. Я его хорошо знал, потому и обрадовался: оказывается, чабрец не только у нас есть, и в лесу — тоже. Старый знакомый!
— Чабёр! — сказал потеплевшим голосом Петрович, и так мне это понравилось, что мы оба одинаково думаем насчет этой пахучей до вкусного травки, — я взял и пересказал Петровичу одну историю про чабрец. Мне ее папа рассказывал.
Давным-давно, в старину, уехал один человек далеко от дома и долго не возвращался. Его очень ждали дома, а он все не ехал и не ехал назад — забыл свой дом. Тогда послали к нему гонца и наказали, чтобы он, как придет, спел самую хорошую песню, но тот человек все равно не вернулся домой. Послали еще одного гонца и велели рассказать тому человеку, что никак не хотел возвращаться, какие красивые зори над рекой и как вообще хорошо живется в родном краю. Пошел гонец, рассказал, а тот опять не вернулся. И тогда послали третьего гонца и дали ему чабреца пучок. Пусть он, значит, даст понюхать, чтобы вспомнил человек, как пахнет родная степь и родная земля. Как понюхал человек чабрец — так сразу все вспомнил и вернулся домой.
Я рассказал, а Петрович молчит.
— Спите? — спрашиваю.
А он вздохнул и говорит:
— И откуда ты это знаешь?..
Мы помолчали. Я думал опять о маме, о том, где сейчас папа ночует, может, у него даже сена никакого нет, мало ли что…
Было слышно, как за дощатой нетолстой стеной тихо шумит лес. Птица какая-то крикнула. Но я не стал спрашивать у Петровича, что за птица. Пахло вкусно чабрецом, полынью, еще чем-то Я стал вспоминать чем; вспоминал-вспоминал и заснул.
Да так заснул, что разное-всякое приснилось. Бывает, что спишь-спишь, а ничего не приснится. Вспомнить даже нечего, как будто и не спал совсем. А тут такое приснилось — даже сам не знаю, какое…