смотрели: пялились на скатерть, таращились на эсэсовцев.
— Жутко напуганы! — Сказал один из них.
— Дети не в себе! — Подтвердили остальные.
— Да-а, а вот мои озорники другого сорта, — заметил тот, чья жена кинулась со всех ног. — Моих хулиганов никто не согнет! — с гордостью добавил он.
— Ну, девочка, скажи хоть что-нибудь, — погладил меня по волосам один из них.
Во-первых, мне запретили говорить. А во-вторых, мне нравилась эта игра. Я молча уставилась на эсэсовца. Госпожа фон Браун попыталась было снять запрет:
— Деточка, скажи господину, как тебя зовут. Об этом-то можно говорить спокойно.
Не дождутся! Я не проронила ни слова. Только таращила глаза. Моя сестра тоже, и Хильдегард, и Геральд.
Наш дурацкий вид был неприятен эсэсовцам. Они чувствовали себя не в своей тарелке. Решили уехать. Им надо было еще сегодня добраться до Зальцбурга. Но они не знали, по каким улицам можно проехать, какие мосты еще не взорваны. Они надели пальто, застегнули кожаные пояса, попрощались с госпожой фон Браун и мамой.
— Дети, попрощайтесь! — приказала нам мама.
Мы все еще запихивали картошку в рот. Я скосила глаза. Тот, у которого жена и дети сбежали, печально нас оглядел. Так они и ушли. Мы ринулись к окну, прижали носы к стеклу. Эсэсовцы сели в машину. Я вытащила из маминого кармана ключ от библиотеки и побежала к папе. Одной рукой я придерживала карман, другой — ворот моего одеяльного платья.
— Раз-два! Оп-ля! — Я вынула две пачки сигарет, одну полную, другую наполовину пустую. Ловкий человек ведь может таращиться, глазеть и одновременно потихоньку тянуть со стола сигареты. Я показала их с гордостью. Хильдегард и Геральд жутко удивились, а сестра меня укорила:
— Красть нельзя! Как тебе не стыдно!
— Постой-ка, постой! — возмутилась я. — Консервы-то ты крала!
— Это не считается! Лайнфельнеров ведь нет, они удрали! А солдаты были приветливы, дали нам картошки. Стыдно у них красть!
Сестра посмотрела на отца.
— Папочка, правда же стыдно?
Отец, лежа на ковре в кольцах сигаретного дыма, усмехнулся:
— Конечно, стыдно, доченька!
— Вот видишь! — Сестра ткнула указательным пальцем мне в живот. — Папочка тоже говорит, что стыдно.
Отец затягивался, затягивался глубоко и жадно. Давно он не видел настоящих сигарет, курил все время самодельные. Табак ему приносила мама от соседа Циммера, получив его в обмен на подаренные брюки. Табак Циммера был влажный и плохо раскуривался.
Отец блаженствовал.
— Стыдно красть сигареты. Стыдно курить украденные сигареты. Но еще позорнее иметь сигареты, когда у других их нет!
— Понятно? — сказала я сестре и ткнула указательным пальцем в ее живот.
Отец попросил принести ему заколку. У него не было мундштука. Я принесла заколку. Он зажал ею коротенький горящий окурок. Так он мог докурить сигарету до крошечного остаточка, не подпалив себе пальцы.
Мама позвала всех ужинать.
— Давайте отпразднуем уход эсэсовцев из Вены!
На ужин была жареная картошка, жаркое по-селянски и сливовый компот из банок.
После праздничного ужина мама с госпожой фон Браун перетаскивали в подвал матрацы, подушки и одеяла. А отец переносил банки с говядиной и компотом. Складывал их в подвале под лестницей. Наши платья и белье перекочевали туда же. Взрослые решили, что эту ночь мы проведем в подвале.
Я была против, не хотела спускаться в подвал. Он был ненадежный, совсем смехотворный. Подвал здесь располагался под круглой и четырехугольной террасами и был предназначен для хранения картошки и моркови. Словом, совсем не военный подвал. На такой хватит и четверти бомбы.
Я была сыта по горло подвалами, даже самыми надежными, — слишком часто в них сидела. В подвалах всегда жутко воняло и было холодно.
— Нет! — упиралась я. — Идите сами в дурацкий подвал. Я останусь наверху.
Но ничего мне не помогло. Все равно заставили спуститься. Мама меня успокаивала:
— Не волнуйся! Бомбы ведь не бросают. Мы другого боимся — вдруг русские будут стрелять ночью.
— Из чего стрелять? — спросила сестра.
— Из пушек или пулеметов, откуда я знаю, из чего они стреляют. — Мама пожала плечами.
Геральд не утерпел:
— Может, они притащат сталинский орган[3]?
— Храни нас Боже! — пробормотала мама.
Сталинский орган был кошмарнее всего. Трудно представить, что это такое. Точно никто не знал, как он выглядит. Думаю, это огромная пушка с сотней стволов. Из каждого вылетают снаряды. А снаряды — это много-много кусков железа, иголок, колючек, ржавой проволоки. Такие снаряды все сжигают на своем пути.
Нас все-таки загнали в подвал. Мы улеглись на жесткие матрацы. От пола несло холодом и сыростью. Наши одеяла были очень тонкие и колючие. Они быстро отсырели.
Стены подвала были оклеены фашистской газетой «Фёлькишер Беобахтер», точно как у нас, в Гернальсе. И пахло здесь так же. Дверь в подвал мы оставили открытой, а на лестнице поставили горящую свечу. Пламя ее вздрагивало, отбрасывая дрожащие тени на своды подвала. Свет прыгал по газетным строчкам. Я попыталась прочитать страничку надо мной. Но не смогла — буквы были маленькие, а газета наклеена вверх ногами. Рядом со мной лежала сестра. Она спала и во сне сопела. У нее были полипы.
Сколько себя помню, я терпеть не могла ее сопения. Всякий раз не могла из-за нее заснуть.
Я повернулась на бок, посмотрела на Геральда. Тот спал, держа палец во рту. Его одеяло валялось на полу. Посмотрела на Хильдегард. Она лежала возле меня в углу. Лица ее не было видно — света не хватало.
— Хильдегард, ты спишь?
— Я боюсь!
— Русских?
— Нет! Мышей!
— Здесь есть мыши?
— Не знаю. Несколько лет назад мы отдыхали здесь летом, тогда тут было много мышей. Мы ставили мышеловки, но ни одной не поймали.
Я поднялась и принесла свечу. Поставила ее между нашими матрацами. Теперь я видела лицо Хильдегард и одну ее руку с какой-то странной розовой штуковиной.
— Что это у тебя?
— Я всегда с ней сплю. — Хильдегард протянула мне свою розовую штуковину — это было туловище