мужиков! Ты не гляди на седины и морщины — они все мужчины. И поверь, эти, коль сюда пришли, жизнью битые. Они сумеют другого понять. И защитить, как самого себя.
— Скажи, Кузьма, у тебя есть женщина?
— Тебе это на что?
— Передай ей от меня, что она самая счастливая на свете!
— С чего взяла?
— Да все оттого, что мы, бабы, в этом не ошибаемся. Вот только не каждой повезет, как ей. Ну да ладно. Прости, что время у тебя отняла…
…Лишь через неделю сумел Кузьма вырваться к Шурке. Предупредил Якова, чтобы тот не искал его, сказал, куда собрался. Тот головой крутанул, ответил коротко:
— Твое дело…
— Узнаю, понравилась ли ей отремонтированная изба. Иль что-то не по душе пришлось?
Шурка встретила Кузьму подвязанной черным платком, притихшая.
— Кузьма! — глянула она на него, улыбнулась вымученно.
— Ты что ж это? Вовсе прокисла тут? Совсем старухой сделалась! — обнял бабу.
— Алены не стало, Кузя!
— А ты ее слезами воротишь с погоста? Нет! Зато себя убиваешь заживо! Кому эдакое сдалось? Алене? Навряд ли, коль умной бабой была! Мне и подавно! А ну вытри сопли, слюни, кончай хныкать! Жизнь идет вперед рогами. Главное, задницу и бока от них сберечь! И кончай реветь. У всех свой срок в жизни отпущен, на горе и радости!
— Кузьма! Она моя сестра!
— И что теперь? Я жену похоронил. Если убивался б, как ты, тебя бы проглядел! А она сама, своими руками, меня к тебе толкнула! Коли б знала, уссалась бы от злости. Но ее нет! А ты — вот она! Глянь, какая красивая! Краше тебя в целом свете нет! Я люблю тебя! — вырвалось само собой, неожиданно для самого Кузьмы.
— Потом об этом. Нынче — грех!
— Кто удумал? Балаболки порешили? Старые шишиги? Нельзя до сороковин ни о чем говорить? Да у них вся судьба — сплошной погост и похороны! Им дай волю, в слезах и соплях утопят! А за углом с ближним соседом грешат. Либо с мужиком своей лучшей подруги! Иль, скажешь, сбрехал?
— Не знаю! — опустила голову баба.
— Не слухам их, кикимор заугольных. Им про любовь и в праздники никто не скажет. Разве только черт, да и то с перепою, спутав с ведьмой. А ты у меня — светлое солнышко, радость моя!
Шурка зарделась, выдохнула тяжелый ком.
— Разденься. Чего мы тут стоим? — предложила мужику пройти в комнату. — Помяни Алену! — попросила тихо.
— Царствие небесное рабе Алене! Упокой Господи ее душу! — перекрестился Кузьма, выпил рюмку водки. И спросил: — Сама-то как?
— Креплюсь!
— Ремонт увидела? Иль не до него еще?
— Свою избу не узнала. Мимо прошла.
— С чего?
— Дворец! Моя камкой была!
— Изба должна быть под стать хозяйке. Иди ко мне! Присядь рядом! — обнял Шурку. Та разрыдалась у него на плече. — Ты чего?
— Прости. Не смотри. Это пройдет…
Кузьма понял. Ему давно нужно было прийти сюда. Не дать бабе застрять в горе в одиночку, встряхнуть, отвлечь, заставить увидеть жизнь и захотеть жить, вот так, как в свое время Максим пришел в больницу навестить Зинку. «А ведь прав был зять», — подумалось мужику.
— А ну, где мы тут закопались? — вытащил платок, вытер лицо Шурки. Поцеловал бабу. Та вначале попыталась отвернуться, указав на портрет сестры. Кузьма отвернул его лицом к улице. И схватил Шурку внезапно, крепко. — Моя?!
— Твоя! Но не сейчас! Нельзя теперь!
— Знаю. Я не о том! Дождусь! А ты не скажешь — уходи?!
Шурка прильнула головой к его груди молча.
— Бесшабашный ты мой, нетерпеливый. Не обижайся. Но пусть пройдут сороковины. Ведь и говорить теперь о таком нельзя. Поверье плохое ходит в людях. Мы не умнее стариков.
— А разве старые супротив жизни были? Почему такого не слыхал? Ведь мы с тобой живые! — не выпускал бабу из рук. Та притихла, постепенно стала успокаиваться. — Шурка! А я тебя все время вспоминал. Каждый день. Тою — в бане. Во сне видел.
— Озорник ты, Кузьма, — рассмеялась тихо.
— А чего скрывать? Да ежли б не ты, я в стардоме давно б мохом оброс серед моих гвардейцев Кутузова! У нас они все как на подбор! И старухи! Глянешь — и на погост добровольно без оглядки побегишь! Одна ты и светила мне в душу звездочкой. Огонек мой, ласточка моя!
Шурка дышать боялась. Таких слов она не слышала никогда, ни от кого.
— Ну кто я без тебя? Дерево без листьев. Небо без солнца. Ты моя радость и жизнь, — гладил плечи, голову Шурки. Целовал ее. Видел, как ожили, заискрились глаза, губы прильнули к губам. И руки женщины вначале робко, потом уверенно обвили его шею.
Шурка уже не оглядывалась на портрет. Кузьма сорвал черный платок с головы бабы. Расстегнул кофту. И…
Кто-то требовательно постучал в окно.
— Соседка! Что ей надо? — подвязалась, застегнулась, выглянула на крыльцо.
— Дай соли! Чего закрылась? Иль спала? Тебе еще нельзя запираться. Нехай все горе с избы выйдет! — поучала баба.
Кузьма сидел, злясь на нее, ругая последними словами.
Соседке очень хотелось заглянуть в комнату. Но Шурка не пустила.
— А чего это Алена на улицу с портрета глядит? Чего это ты ее отвернула от себя? Рано покуда! — поучала Шурку.
Та теснила ее к порогу, говоря, что болит голова и она хочет отдохнуть…
Баба ушла. А Шурка, пристыженная, повернула портрет покойной лицом в дом. Кузьма понял — придется смириться и ждать…
…В стардоме, куда он вскоре вернулся, царил переполох. Такого Кузьма не видел с самого начала. Двор забит людьми. Плач, брань, смех, угрозы — все перемешалось в гулком шуме.
Чужие, незнакомые люди роились у входа в стардом. Одни требовали директора, другие уговаривали или бранили рыдающих старух, привезенных сюда на всю оставшуюся жизнь.
Вокруг сновала стайка горластых ребятишек, уже игравших в догонялки и в прятки. Они лишь иногда оглядывались на взрослых, следя за тем, чтобы, уезжая, родители не забыли прихватить их домой, не оставили бы преждевременно вместе со стариками в богадельне.
— Гришка! А вы свою бабку чего сюда свезли? — спросила рыжая конопатая девчонка щербатого мальчишку.
— Не знаю. Мамка так захотела. Мне она не мешала. Мы с ней дружили. А мамка спорилась. Да кто их поймет? Я к бабке приходить буду. А когда вырасту, заберу к себе насовсем.
— А наша — пьяница! Так все ее зовут. Она по дому ногами не ходит. Только на карачках. Ползает целый день, потом головой в угол воткнется, бодает его. Если не оттащат, там заснет. Когда проснется, ползет на кухню. Там у нее бражка запрятана повсюду. Опять налижется — и бац на карачки. Она уже разучилась ходить нормально. Видишь, опять ползет. Ночью я ее пугалась. Папка и не выдержал…
— А наша со всеми перегрызлась. И дома, и с соседями. Она Степана помоями облила. Даже милиция к ней приходила. Бабка сказала им: жаль, что все помои на Степку извела…
И только двое ребятишек сидели молча, тесно прижавшись к полнотелой, аккуратной бабуле, обняв ее, недобро смотрели на мать, худосочную, злую бабу, требовавшую директора громче всех.