поползли по спине.
…Утром Тонька пошла в милицию выручать Ирку. Почти до вечера пробыла. Вернулась одна в слезах. И лишь к ночи сумела толково все рассказать:
— Ирку уже проверили. Анализ дал положительный результат. Сифилис у нее! Она уже в диспансере! Лечат ее там! Говорят, сбежать хотела. Но санитары поймали. Надавали хорошенько и под замок на десять суток упрятали. Теперь уж надолго. На годы! Сифилис быстро не лечат. Там, в милиции, я увидела ее брата и отца! Лягавые разыскали. Даже мать с бабкой достали. Всех выковырнули. Весь гадюшник! Ну и дали им по мозгам! Хуже чем мне врубали! Бабка пыталась там возникать, ей хайло заткнули живо, сказав, что засунут на Колыму до конца жизни за то, что подвергла опасности жизни троих людей, одна — несовершеннолетняя. Зная, не сообщила милиции об исчезновеньи, принудила, способствовала распутству девки, попрекая всяким куском, каждой копейкой. Матери ее высказали круто. Мол, материнских прав лишим. И, как дочь вылечится, отдадим отцу на воспитание! Она попыталась вякнуть, мол, он без работы, оказалось, уже в охране банка пристроился. И жилье имеет. На двоих с сыном дали однокомнатную квартиру с удобствами. Они немного огляделись. Теперь оба жениться вздумали. Мать с бабкой на свадьбу пригласили. У обоих жены с квартирами. А однокомнатную Ирке оставят. Когда вылечится, там жить будет. Бабка от злобы чуть не порвалась на части. А мать — горькими залилась. То-то и оно, как нынче старых слушать. Бабку Ирки из милиции не выпустили. В камере оставили до суда. Мать — под подписку о невыезде оставили на время. Отца с братом предупредили. А мне последнее предупрежденье сделали. Велели распустить притон!
— А как жить будем? — ахнула Серафима.
— Вот и я их о том спросила. Ответили: живите, как все! Иначе без разговоров не просто выселим из Москвы, а и конфискуем дом, за использование жилой площади не по назначенью, проживание в нем криминальных личностей.
— Ишь, гад лягавый! — подскочила Нинка, будто ошпаренная.
— Сам первый рэкетир! Натурой снимал за услуги! Уж заткнулся б, козел!
— Мне камеру открыли, когда спорить стала. Хотели запереть в ней, чтоб много не говорила. Еле упросила отпустить, — призналась Тонька, всхлипнув.
— Притоны теперь разрешены официально, только зарегистрировать надо! И налог платить в федеральную казну с каждой тран-
ды! Это я доподлинно знаю! Если к тому же медицинские справки будут, никто не прикопается к нам! Мы легально работаем! Как любой завод! У нас тоже стареет оборудование, сокращаются штаты и пополняются более совершенными, молодыми сучонками, какие вместе с удовольствием дарят сюрпризы в виде сифилиса! Вот эти новшества надо отменить, и тогда будем жить спокойно! — сказала Роза.
— Теперь им придраться не к чему! Лидка с Антоном у нас не живут, Ирки тоже нет! Малолетних больше не берем! Всякую бабу прежде чем принять через вендиспансер пропустим. И дыши спокойно! Кто нам хоть слово скажет? Теперь притоны по всей Москве открылись. Я тоже слышала! В них даже фильмы снимают, наглядным пособием молодым семьям и в утеху старикам. Адреса свои указывают не боясь! — встряла Серафима.
— С притонами оно, конечно, мороки нет. Мы не ходим ни на демонстрации, ни на митинги. Не требуем поддержки государства! Не просим зарплату и пенсии, стипендий на обучение кадров. Всюду сами обходимся. Если разоримся, у властей голова болеть не будет! Мы не бастуем! Нам все партии одинаковы! Кто президент? А нам до него нет дела! Мы в политику не лезем! Это лишняя дурь! Нам бы побольше мужиков! — хохотала Люська.
— Тебя, Тонька, на понял взяли! Теперь за притоны не выселяют! Ты сюда никого силой не тянула! Все добровольно набивались к вам! Клиентов за рукава не приводим. Деньги не отнимаем у них. Берем столько, сколько дают. У нас тут нет попоек, драк, скандалов! Соседям не мешаем. Свое никому не навязываем! — успокаивали Тоньку бабы, приводя веские доводы.
— Мы, можно сказать, даже опора власти! Мужики на улицах спорят о политике, зарплате, о президенте, а у нас все разом стихают, мирятся. Вспоминают мигом, что политика меняется, как и власть, а жизнь и любовь остаются постоянно. И чем больше нас, тем спокойнее будет на улицах! — говорила Люська.
— Во бабы! Даже тут нашли свой кайф, вроде их ремесло важней других! — хмыкал Егор, успокаиваясь.
— К Егорке они докапываются! Следят за ним! — вспомнила Тонька.
— А что он им? В других притонах вышибал имеют! Крутых мужиков держат! На случай строптивых клиентов! А наш Егорка еще на ногах не научился стоять. Без подпорки валится!
— Ну-ну, хватит меня по костям разбирать! На чем я стою? Пока ни на одну из вас не упал! — отозвался мужик.
— Вот когда упадешь на меня на всю ночку, тогда скажем, что у нас мужик имеется! — рассмеялась Нинка и, потрепав Егора по макушке, звонко чмокнула в щеку.
— Эй, бабы! Телефон звонит! Тише галдите! — подскочила Тонька.
И, переговорив с кем-то, отправила двоих девок по адресам. Едва положила трубку, снова позвонили клиенты, попросили троих девочек. Тонька радовалась. А у Егора закрался в душу страх. Он особо одолел, когда в доме к полуночи не осталось никого, кроме матери, сестры и Алешки. Такого внезапного спроса на баб не было никогда.
'Не к добру!' — вспомнилась угроза Маринки. И мужик, оставшись один на кухне, долго курил, никак не хотел ложиться спать. Беспокойство не проходило. И Егор, выключив свет, сел у окна, отдернув занавеску, смотрел за окно в черную, непроглядную ночь.
Ему вспомнилось, как много лет назад сумерничал он с отцом вот здесь, на этой кухне. Говорили о будущем.
Отец тогда мечтал купить за городом дачу с садом поблизости от реки, чтобы рядом был лес.
— Я, сынок, люблю деревню, землю. Сам в деревушке родился и рос. Дом там был. Неважнецкий, под соломенной крышей. Кроватей не имели. Спали на полатях. А старики на русской печке, с малышами. Был у нас огород и большой сад, своя пасека, корова и кляча, даже куры. Не знали мы ни холодильников, ни телевизоров, не слышали о пылесосах. Бабы белье стирали руками. И гладили каталкой да рубелем. И знаешь, тогда мы счастливее жили. Хотя работы было невпроворот. Никто не бездельничал. Я в три года коня водил, огород с отцом пахал. Поверишь, к сумеркам с ног валился от усталости. А домой вернемся, бабка борщом, кашей накормит, пироги выставит. Вот и большая семья была — восемнадцать детей, а в харчах никогда нужды не знали. Ничего из еды в магазинах не покупали. Все свое. И не знали голода! Никто не был разутым иль раздетым. Всяк имел свои портки и лапти. Не только мы, вся деревня так жила — открыто и бесхитростно. Не слыша о воровстве, разбоях. Замков не видели в глаза. Может оттого, что души были чистыми. Верили друг другу. Сосед к соседу всегда зайти мог, в любое время. Как жаль, что ушли те годы! И не вернуть их никогда. Только память болит. Так хочется мне плюнуть на все свои званья, степени и должности! Снять ботинки! И босиком, как когда-то в детстве, бежать в свою деревню, где все понятно. Где человека ценили не за звания и должность. Где боялись и любили только Бога, а не власть! Где не было лжи! А люди — с глазами детскими жили. И умирали, не замутив их! Но как вернуться? Виноват я перед деревенькой, людьми и землей! Перед рекой и родником, перед тобой и даже перед самим собой. Не будет мне ни прощенья, ни пощады. Искупить бы, исправить, да как? Поздно, сынок! Жизнь в обратную сторону не повернешь. Она по мне проехалась. А я — дурак считал себя наездником! Все оттого, что, покинув деревню, я потерял землю под ногами, остался без корней. А без них как сыскать доброе тепло в душе?
Егор горько вздохнул. И вдруг приметил, как двое людей направляются от калитки к дому.
— Чего им надо в такое время? — увидел, как вошедшие, огибая дом, пошли к чердаку. Егор накинул телогрейку, взял топор, вышел во двор, заспешил к чердачной лестнице. Люди уже влезли на чердак, о чем-то глухо переговаривались. Егор убрал лестницу, положил на землю и крикнул:
— Эй! Кто там? Что нужно?
В проеме чердака высунулась чья-то голова. Увидев, что лестницы уже нет, завопила:
— Не поджигай! Сами сгорим! Этот хрен стремянку стыздил!
— Врежь ему по колгану! Чего вопишь? — донеслось изнутри.
— Как врежу, сам его достань! Он же, гад, внизу! А мы, как пи- деры в параше! — увидел Егор пламя,