— Чего ж не похоронили?
— Кого? Я ж своих только что закопал. Восемь душ — извели подчистую. Бездомный ныне, как собака.
— Неужель помешать было некому, вступиться? — спрашивал командир танка у старика.
— Кто поможет, если люду нет? Гля, деревня, что погост. Кого не сгубили, в полон отправили, в Германию увезли. А кто прятался, своих дожидаючи, на сук вздернули. Я ни туда, ни сюда негожим стал. Для Германии — старый, для петли — дурной. Потому, видать, пулю на меня и то пожалели. Гля, сколько люду извели! Около всякого дома, беда наша. Детву и то не пощадили.
Старик всю жизнь работал кузнецом в деревне. Сашка вспомнил его. Сильный, веселый он был человек. Был… От прошлого ничего не осталось…
Земнухов обрезает веревки, снимает их. с шеи отца, матери, невесты. Всех троих рядом положил. В саду. Под яблоней. Где сделал предложение…
Дерево, потеряв в огне жизнь, стало похоже на большой черный крест.
Нет, не дождалось оно Сашкиных детей. Надгробием стало.
— С вашего роду одной лишь бабке повезло. Как немец в деревню прикатил, она и померла от горя. Враз. Ведь и не мудро. Старая была. Большого горя не перенесла, — говорил старик, вытирая слезы со щек.
— А твои дружно жили. Жена — ни на шаг от стариков. Вместе с ними на чердаке, в подвале пряталась. Тебя ждала. Кроткая, чисто голубка. Ей бы жить, — склонил голову перед могилой.
— Может, отобьют наших людей у немцев. Воротят их по домам. В деревню. Я жду. Не помирать же мне псом, возле могил. Кто-то закопать должен.
— Никого, кроме вас? — удивился командир танка.
— Две старухи еще. Одна — бывшая учителка, паралик ее разбил. Ныне не ходит. И почтарка. Та вовсе — свихнулась с горя. Я один середь их покуда.
Сашка ничего не слышал. Он стоял перед могилой на коленях. Молча, словно онемел, он не верил своим глазам в случившееся.
Хотелось кричать. Но горло пересохло так, что дышать было нечем.
Когда Сашка снял с головы каску, голова его была белей снега.
— Седой! — вырвалось у командира невольно.
Так его стали звать все однополчане и танковая бригада, с какою Земнухов дошел до Берлина.
Как воевал, как дожил до Победы, уже не помнил. Он твердо знал, его никто не ждет и не встретит. А потому ожесточился, стал молчаливым и злым. Он перестал бояться смерти. И часто первым выскакивал из танка под свист пуль. Жизнь перестала быть нужной. Жить, сцепив зубы, не всякому под силу. И Сашка глушил горе водкой. Ее он доставал где только можно. И высадив до дна, отключался на время. Потом, словно озверелый, рвался в бой.
Тот последний день в Берлине он не помнил отчетливо Услышал о победе. Увидел радость, улыбки однополчан. Его радость осталась в Звягинках, под яблоней. Она уж не порадуется, не услышит о Победе. И выпив винтом, до дна, всю бутылку водки, не помня, не осознавая ничего, схватил своп автомат.
Очнулся связанным в подвале. Рядом охранник. Не отвечал ни на один вопрос. Лицо отвернул. А утром трибунал. Приговорили к расстрелу. От него Земнухова спасла Победа. Да командир танка, единственный из всех, вступившийся за Седого
— Убийца! Мародер! Садист! — уж чего он не услышал в свой адрес и не понимал, за что его костерят.
Убил пятерых немцев из автомата. А разве не они уничтожили его семью и все село? Разве не они лишили его простого, бесхитростного счастья? Ведь он не знал их. Зачем они пришли с войной? Они ушли? Но разве кончилась война? Она навсегда осталась жить в нем. До смерти… Он не умел прощать и забывать…
Когда судили Седого, он не просил о смягчении наказания, не обещал не повторять случившегося. Он, темнея лицом, отстегнул все ордена и медали. Положил их на стол и обронил сквозь зубы:
— Подавитесь вы своей победой! Вы такие ж гады, как немцы, жаль, что нет у меня автомата!
Его вытолкали взашей. В наручниках. И втолкнув в зарешеченный вагон, повезли, как военного преступника — в Магадан…
Двадцать пять лет… Немалый срок.
Сашке было безразлично.
Он ехал, не разговаривая ни с кем, пока не подсел к нему осужденный так же, как и Седой, недавний полковник, какого даже охрана называла уважительно — Трофимычем.
Статьи и сроки их совпадали, как братья-близнецы. И горе — на одно лицо. Только у полковника жена с дочкой живы. Но… Теперь под другой фамилией. Не дождалась баба. Вышла замуж за тыловика.
А вот отца с матерью, сестру и брата отняла война. В сарае их расстреляли. Всех одной автоматной очередью. За помощь партизанам. Староста постарался. Его Трофимыч случайно нагнал. По пути в Германию. Не дал доехать. Вывел из «Виллиса», все, что хотел сказал. И расстрелял в упор… Не спросил разрешения у трибунала. Его и вернули. Уже с границы, где о победе узнал. Но без наград и звания. Не в дом — родных помянуть, на Колыму— остудить память…
Седой зубами скрипит во сне. Днем жалобы писал. Верил, что попадут по адресу. А через месяц в спецчасти узнал, что никто его писем не отправлял.
— Почему?! — взревел Седой и грохнул кулаком по столу так, что лампы и телефоны, чернильница и бумаги в разные стороны разлетелись.
— Крысы тыловые! Пока мы воевали, вы брюхо отращивали?! Да попадись мне там — всех бы в одном окопе уложил! — орал он обезумев и потеряв над собой контроль.
— В шизо падлу! На месяц! Пусть там фартовые ему мозги просифонят! — побагровел начальник зоны.
Земнухова охранники втолкнули в холодный, сырой подвал, на бетонный пол.
Здесь негде было стать. Десятка три хмурых мужиков встретили нового площадным матом. Но узнав, кто он — потеснились. Дали место сесть. Сами — на ногах остались. Отдыхали по очереди.
Поглядывавший в глазок охранник вызвал одного из фартовых, передал, для чего к ним бросили Седого. Законник послал матом, добавив, что начальник — не пахан, и даже не фраер. А вот Седой — лафовый мужик, если такого в кенты сфаловать — кайфово дышать станет любая малина.
Утром законников вывели из шизо, погнали на трассу. А вместо них шпану втолкнули. Злую, горластую, наглую.
Ох и дрался с ними Седой. По нескольку раз на день. Шпана то поодиночке наскакивала, то наваливалась кодлой даже на спящего. И однажды вывели из себя. Разбудили в человеке зверя. И Земнухов снова обезумел. Он не чувствовал боли. Он пошел напролом, как в бою. Он рвал, топтал, хватал за горло и свирепея бил головами о стены, вдавливал в углы, кромсал кричащие комки в онемелых пальцах. Он давил. За что? Шпана опетушить хотела…
Как все кончилось бы, если б не Трофимыч, взявшийся
неведомо откуда. Он вырос, как из тумана. Сказал, а может крикнул:
— Шабаш, Седой!
Земнухов припал спиной к стене. Его трясло от злобы.
— Остынь, Сашка! Возьми себя в руки!
— Да ведь это не они! Начальник зоны их настропалил! — выдал охранник.
— Ну, падла, держись! — рванулся к двери Земнухов, но двое других охранников преградили путь, втолкнули обратно в шизо.
Целый месяц просидел здесь Седой на хлебе и воде. Вышел осунувшийся, пожелтевший. Дрожали руки и ноги. Он еле добрел до своей шконки. К нему тут же пришел посланник от шпановской кодлы.
— Гони на кон все бабки! Троих изувечил. Если не уломаешься, не дышать тебе в этой зоне. Шкуру с живого спустим! — пообещал ощерясь.
Седой встал. В глазах ночь. Один раз вломил посланцу кулаком по голове и выбросил за дверь барака, мордой в снег.
Через полчаса в барак влетела шпана. Целой бандой.