назначили. Село ты бы не узнал. Оно впятеро вымахало. Отстроилось. Городом стало. Ну, а должность с виду негромкая. Хотя права большие. Мне их враз растолковали. К счастью, люди меня не узнали. И только старики. Моих не проведешь. По голосу свою кровь почуяли. Обрадовались, что из мертвых воскрес. Что с семьей вернулся, как человек, при хорошей должности.
— А люди, сельчане как? — спросил Ерофей.
— По-разному, Но я никого не обижал. Помогал им. Сами знаете, что у меня врагов никогда не было. Никто из-за меня не пострадал. Никого я не выдал. Ни под виселицу, ни под пулю не подвел. За своих детей боялся. Чтоб не мстили. А потому ничего не опасался для себя, когда немцы отступили. Хотя они советовали мне уехать с ними. Я отказался. И зря. Сграбастали меня враз. Не стали разбираться, был от меня вред иль нет? Главное, мол, старостой работал. И всю семью подчистую замели. Хорошо, что старики успели к старшему брату перебраться. В другое село. Будто почуяли, что меня ждет. Их и не тронули. Зато нас — сослали. Как предателей. А в чем виноваты? Не я — другой бы был. И кто знает, что лучше? — вздохнул гость.
— Злыдней ты не был. Это верно. Дурак на подлости не способен. Ума не хватит, — согласился хозяин.
Гость обиделся. — Это почему же я — дурак? Меня за границей таким не считали. Да и не выжил бы, будь таким. А вот ты себя умным считаешь, но влип хуже меня.
— Я от подлецов пострадал, от завистников. Этих умом не возьмешь. Но выжил. И даже здесь не из последних. Все как у людей, сам видишь. Хоть нас голышом отправили. Без копейки и куска хлеба. Так-то вот!
— Был бы ты умным, не сидел бы в Усолье. Кое-кто и побогаче вашего жил, а в кулаки не попал и живет на воле, — прищурился гость.
— У каждого своя планида. Я жил на виду. Работал, не тарахтел. Ни перед кем не унижался, как ты. Я — кулак, а ты — сознательный, в бедняках ходил. А нынче оба тут паримся, — невесело усмехнулся Ерофей и спросил внезапно:
— А ежли по совести, не на исповедь же ты ко мне пришел. Чего ж занесло? Что хочешь?
— Попроситься пожить у тебя на время. Пока избу поставлю. Не заживусь…
— Не-е, земеля, тебя я знаю. Лодырь из лодырей. А дома руками строят. Не языком. Им сколько хошь бреши, стены этим не поставишь. Ты завсегда бездельником был. То мне, как никому, известно. Не пущу. Попросишься на зиму, а избу до конца жизни не поставишь, — рассмеялся Ерофей.
— А ты, Зин, иль тоже мне откажешь? Не поверишь, как и Ероха? — внезапно обратился гость к бабе.
— Как хозяин.
Ерофей вприщур глянул на обоих. И спросил сквозь зубы:
— Ас чего об таком бабу спрашиваешь? Иль она заместо меня голова семьи иль тебе моего слова мало? Нешто смирился б я с ее дозволеньем поперек моего слова?
Гость улыбнулся криво:
— У женщин сердце мягче. Вот и понадеялся, что не откажет по старой памяти.
Зинку, словно кипятком облили. Схватила гостя за грудки, сорвала со стула и толкнув дверь плечом, выкинула грязной охапкой наружу, крикнув зло:
— Я тебе, паскудник, язык поганый вырву! Ишь чего вздумал? Чтоб духу твоего вонючего тут не было, рожа продажная! Не то сама башку тебе снесу!
Ерофей сидел у стола сцепив кулаки, бледный.
— Сознавайся, шалава, путалась с ним?
У Зинки от страха все внутри похолодело.
— Не отрекайся от греха! Полюбовник тебя выдал! — встал перед бабой лохматой горой.
Зинка упала перед ним на колени. Заплакала горько:
— Был грех, Ерофеюшка, давно, по глупости. Прости меня ради всего пережитого! Век того не утворю. Ради дочки, прости! Виновата была. По молодости стряслось. Когда избил ты меня. После того! — выла баба.
— С кем еще путалась?
— Другого греха нет на мне.
— Встань! — потребовал мужик. И посадив Зинку напротив, сказал, тяжело роняя слова:
— Угляжу твой блуд, с ним, иль с кем другим, голову руками скручу. Ни на что не гляну. Коль приглянешь кого другого, скажи мне. Но живя со мной — не крути. Не позорь! Не спущу такого!
— Будет, Ерофей. Много с того времени изменилось. Дорог ты мне. Хотя и не враз это случилось. Себя за грех свой все годы кляла. Да не исправить. Не вернуть. Больше, чем я себя ругала, никому уж не добавить. Внутри черно. Годы мучалась. А теперь, либо убей, либо прости…
— Он, змей треклятый, не такой уж и дурак. Ишь, что удумал? Разбить нас с тобой. А самому под шумок теплее пристроиться. Ну да ништяк, я ему брехалку подстригу, коль надо будет, — усмехнулся Ерофей, задумав что-то свое.
Зинка вытерев слезы сказала тихо:
— Да кто ему поверит? Все видели, что мы его из дома выкинули. После того веры его словам не будет. Иль ты наших не знаешь?
Ерофей с того дня не замечал земляка. А Зинка делала вид, что никогда не была с ним знакома.
Да и виделись они редко, случайно. Ссыльные с утра до ночи пропадали на лову, а недавние — строили дома общими силами. И тоже — с темна до темна.
Митька вместе со своими, порой до полуночи в землянку не уходил. Топор, пилу, молоток из рук не выпускал. Стены его дома росли на зависть быстро,
Ерофей, искоса глянув, диву давался. Вот чудо, думал мужик, даже дурака за границей работать научили. Кто б сказал — не поверил бы.
Зинка даже отворачивалась, увидев Митьку и никогда не отвечала на его приветствие.
Бабы как-то на лову, спросили ее, почему с таким треском и бранью выкинули они из дома земляка? Зинка ждала этого вопроса:
— Он из идейных был. В наше время. Из тех, кто заложил. И пришел проситься пожить у нас. Будто мы забыли кому ссылкой обязаны. Вот и выкинули. Чтоб знал — не без памяти мы…
— Вон оно что? — нахмурилась Лидия и спросила:
— А как же он с немцами снюхался? Почему его свои выслали?
— В гражданку в плен попал. А потом с немцами вернулся. На жирный кусок позарился. При Советах не повезло в начальство выбиться. Так хоть эти приметили. А свои вернулись и поймали. Законопатили сюда.
— Во шкура переметная!
— Да все они такие! — сказала Дашка уверенно.
— И не все! Вот та баба, что у меня живет, совсем другая. Она к немцам никакого отношения не имела. У ней мужика на войне убило. Похоронка пришла. А дети, их кормить надо. Вот и пошла сторожем в комендатуру. Детей надо было сберечь. Она ни писать, ни читать не умеет, а ее в измене Родине обвинили. И слушать не стали, что ни в чем не виновата. Сграбастали и сюда. А за что?
— Эта хоть сама в комендатуру нанялась, а я чего наслушалась, спать не могла, — говорила Акулина бабам:
— Кормила я новых ужином и услышала, как их дедок в каракулевом воротнике, про себя Шаману рассказывал. У меня аж сердце болело, — перевела баба дух.
— И чего он говорил? — подтолкнула Лидка.
— А то, что в их деревне на третий день войны ни одного мужика не осталось. Всех на войну сбрили. И хотевших и нехотевших. Даже дедов соскребли с печек. Он в лесу работал, потому про него запамятовали. Он про войну и не знал. А тут у него порох кончился, он и объявился подкупить в сельмаге. Его немцы за задницу. И людям, бабам показывают, может признают блудного старика? Бабы за деда ухватились. Какой никакой, а мужик. Хоть видом. Ну и просказали, кто он в самом деле. И вступились. Немцы и говорят —