В руке его — крепко сжатый топор.
— Отваливай, пропадлина! Чтоб тебе волки до смерти татуировки на яйцах ставили! Будь ты проклят! Чтоб мне век свободы не видал! — говорил Огрызок хриплым голосом.
Генька хотел встать на ноги. Но Кузьма пригрозил:
— Раком сматывайся. Сгребай барахло и пиздуй от меня — на все четыре. И заруби — возникнешь, пришибу!
…. А рыжуха? — спросил ядовито стопорило.
Кузьма поднял топор:
— Вякни еще! И хана! Уноси себя, падла! И радуйся, что жив, Одесса недобитая! Шмаляй к своим блядям! — швырнул рюкзак на спину, и дав сапогом в задницу, рыкнул:
— Линяй, прокунда! Чтоб ты накрылся до утра!
Генька понял — уговоры не помогут. Просьбы не будут услышаны. Умолять, упрашивать — только раздражать. Да и сам, окажись на месте Кузьмы, поступил бы и того хуже. Живым не отпустил бы. Не поверил бы. А этот — дурак… Не знает меру подлости.
«Но куда идти? Без палатки, без топора — не нарубить дрова для костра. Это ж уйти на верную смерть! А он, гад, еще и рыжуху зажилил», — подумал стопорило.
— Чего резину тянешь? Линяй! Не то вломлю для шустрости!
— Мокри! Куда хилять? В жмуры? Так файней здесь, чем там! — кивнул Генька в темноту, откуда послышался истошный волчий вой.
— А мне до фени!
— Секу!
— И не уламывай. Не мылься. Ботаю, сгинь, как триппер! — рявкнул Огрызок.
— Куда? — взвыл Генька просяще, испуганно, услышав треск в кустах, совсем неподалеку.
Кузьма подкинул в тлеющие угли сухие ветки. Они затрещали, взялись огнем. Пламя высветило кусты багульника, из которых выглядывали волчьи морды. Звери вернулись на звук человечьих голосов и запах живой добычи. Кузьма, набросав в костер сухих веток, рубил дерево на дрова. Торопился. Видел, стая смыкает кольцом и окружает палатку и костер все теснее. Стопорило в ужасе оглядывался по сторонам. Вздрагивал от каждого шороха. Огрызок подбросил дров в огонь. Пошел к палатке. И, накинув на плечи телогрейку, сказал жестко:
— Я не сявка тебе! Дышать захочешь, отобьешься! А я — спать пойду. Стремачить тебя — мне без понту! Сам свою вонючку паси! — и, прихватив топор, полез на елку, лохматую, густую. Там, устроившись под хвойными лапами, решил дождаться утра. Когда волки, поняв бесполезность, сами уйдут от елки. О напарнике Кузьма не думал.
Генька тем временем решил последовать примеру Огрызка. Да и как без дров поддержать огонь?
Подтянувшись, он взобрался повыше и сел под самыми ногами Кузьмы. Костер угасал. Волки, окружив ель, расселись, разлеглись под деревом, высматривая, принюхиваясь к запаху людей, надеясь, что холод иль сон свалят их с дерева. И тогда…
Скулят, повизгивают голодные волчицы. А тут еще этот запах живой крови. Держит стаю, словно в капкане, не отпускает ни на шаг. Но запах — не кровь. Им сыт не будешь. А добыча, как назло, слишком высоко забралась. Ни согнать, ни достать, ни сожрать невозможно.
Генька устроился на прочной лапе, прижался спиной к стволу. Кузьма расположился сразу на двух лапах ели. И на всякий случай, сняв веревку с брюк, привязал себя к стволу, чтобы, задремав, не свалиться. Костер еще не погас. Но волки уже не боялись огня. Словно знали: не решатся люди подойти к нему. А уж коли насмелятся, не минуют зубов вожака.
— Слушай, Огрызок, мать твою, ну почему тот зверюга не на тебя, а на меня кинулся? Почему к тебе не подступились волки? Ведь ты лежал, валялся, а я стоял? — спросил стопорило.
— Иди в хварью! Зверюги больше твоего мозги имеют. Секут, кому на свете мало дышать осталось. С того и начинают. Ты, пидер, их клыков не минешь. Разнесут в клочья. Не сегодня, так завтра. У них в «малине» своя разборка. Падлу за версту узнают, хоть и звери.
— Жадность меня подвела! Будь я проклят! Больше не лажанусь, кент! Век свободы не видать, если фраернусь на чем! Не поминай! Кто старое вспомянет, тому — глаз вон! Давай дышать, как раньше!
Огрызок молчал. Но не сидеть же здесь до утра. Ведь примерзнуть можно. Или свалиться. Кузьма не отвечал.
— Гоноришься? Западло со мною быть? Но по одному не уцелеть! Застопорят зверюги. Давай слиняем отсюда имеете. Уж потом разберемся, — предлагал Генька.
Огрызок словно не слышал.
— Фраер ты, Кузька! Как в «малине» дышал, коль такой смурной? У нас в Одессе кенты сговорчивей.
— Захлопнись ты, гнида, со своей Одессой! Не то заеду по кентелю ходулей, похиляешь волкам про Одессу трандеть!
Генька втянул голову в плечи. Понимал — перебирать нельзя. Но и сидеть, как пидеру на жердочке, не хотелось. Затекли ноги. Немела мерзнущая спина.
Но, глянув вниз, понимал: об удобстве думать не время. Под елкой собралось почти три десятка волков. Им Генька — на один зуб. Пикнуть не успеет. Сожрут вмиг.
Но сидеть молча одессит не умел. И, едва поменяв позу, заговорил снова.
— Вот когда я своим — скажу, как от зверюг на елке приморился, до уссачки вся. Одесса хохотать станет. А главное, проверят, не откушены ль муди? Без них никак не можно возвращаться. Там, на Дерибасовской, скажу тебе, такие девочки по вечерам гуляют, что и голова, и головка закружится.
— Конечно, пойду. Теперь уж и «клубничка» подросла, пока я в ходке парился. Не девочки — цимес! — причмокнул Генька. На этот звук волчица внизу зубами клацнула. Взвыла просяще. — Во, стерва, меня у целой Одессы отнять хочет! Старая паскуда!
— Ты не вякай много! Держись. Не то эта старая лишит радости твоих блядешек и разнесет по кочкам всю твою вонищу! — предупредил Огрызок и добавил: — Силы береги. До утра их много потребуется. Не раскидывай, дурак, на ветер. Второй раз спасать тебя не стану.
Генька пытался молчать, но не удавалось. Вся его натура противилась тишине. И он снова заговорил:
— Однажды мы банк взяли. У себя в Одессе. В тишине. Молча. Как и полагалось. Хороший навар сняли. И слиняли бы без шухеру, если б не Угрюмый. Он, падла, через шнобель усрался. Как чхнул, все овчарки пришмаляли. И накрыли… Не всех, конечно. Многие успели на сквозняк. А нас троих — за задницы. Чтоб не чхали, покуда не смылись. Так вот Угрюмому в камере нос отхреначили. За провал. Чтоб шнобель затыкал, прежде чем в дело срываться.
— Падлы! Вы ж его пометили, как «мухой». Куда ж с таким мурлом нарисуется? Всякий лягавый узнает. А дышать как? — возмутился Огрызок.
— Его разборка выперла с «малины». Он с ходки слинял. Через год. А потом я с ним увиделся. Здесь уже, на Колыме. Но ему пришили — хрен усекешь, что не родной. У какого-то грузина лишнее отсобачили, а Угрюмому приштопали. Так он теперь не то что чхать, дышать боится, когда в дело ходит. Потому что лопух. А я знаю, где можно трехать, где нет.
— Заткнулся б, — не выдержал Кузьма.
— Слушай, я тут в смолу сел. Не то что прилип, кажись, насмерть примерз, — пожаловался Генька.
— Теперь не дергайся. До утра терпи.
— Так я со шкурой гут останусь!
— Ну и хрен с тобой. Нарастет, — начал злиться Кузьма.
Костер внизу давно погас. И волки, чтобы согреться, играли друг с другом, иные лежали рядом, бок о бок, положив морду на голову иль шею собрата. Они не теряли надежду. Изредка, задрав морды, смотрели вверх па людей. Поскуливали и не уходили.
— Вот если б мы с тобой вот так из ходки смылись. Хрен бы к нам охрана прихиляла. Вон сколько сявок внизу. Разнесли бы и псов, и лягавых. Всех схавали б. Глядишь, нас пасти не стали б, — мечтал