Яровой оглянулся. Рыба все еще маячил в конце улицы. Он старался держаться подальше от домов, ближе к проезжей части. Будто боялся, что кто-нибудь швырнет из окна тяжесть на его голову. За старые грехи, что громадным горбом висели за плечами.
— Почему он не уедет из Магадана? Ведь убить могут…
— Убьют— не жалко будет. А не уезжает потому, что кому понадобится, тот его из-под земли достанет. От зэков не уйдет. Рыба это знает. Здесь как раз безопаснее: чифиристы, кому он чай сбывал, берегут его по старой памяти. Охраняют. Они мужичьей беды не понимают. Уже на втором месяце кайфа развалинами становятся, а потому вся их любовь — пачка чая. Потерянные эти люди. Для всех. И для самих себя. Ни жены, ни детей у них быть не может.
— Так трудно бросить чифирить?
— Бросают иные. Кого жизнь тряхнет. Или обстоятельства вынудят. Но что толку? Они уже ничего вернуть не смогут из своего мужичьего. Вдобавок и желудки испорчены. Ведь Рыба и чифиристам медвежью услугу оказывал. Но именно они не хотят об этом знать. Считают, что он их осчастливил.
— И много таких было в лагерях?
— Хватало. Без женщин, в заключении, иные только этим и занимались. Втянуться просто. Отвыкнуть почти невозможно. Чифирист — это тот же наркоман.
— На свободе они как держатся?
— Что значит как? Чифирят.
— А работают?
— Само собою. Я же говорил, у нас все работают.
— Чифирят на работе?
— Случалось поначалу. Потом отучили. Только дома кайфуют.
— А лечить не пробовали?
— Пытались. У себя. Вроде действовало. Но они, как только выйдут на свободу, снова за свое. Чифир — страшная зараза. Отнимает у человека совесть, достоинство, имя.
— Они преступления совершают?
— Чифиристы? Не слыхал о таком. Да и куда им! Они же под кайфом совсем безвольными становятся. Не люди — тряпки.
— А я слышал, что человек как раз опасен в состоянии наркотического опьянения. Агрессивен…
— Такое редкость. Это те, кто в чифир тройной одеколон добавляет. Таких у нас за все годы лишь четверо было. Все уже умерли. Организм не выдержал. Износился быстро. Но их истинные чифиристы и не признавали, считали, что одеколонщики лишь добро изводят и поколачивали ту четверку нередко. Настоящий чифирист— это само добродушие, молчание и покорность. Есть, правда, одна ситуация, в какой они могут выйти из себя. Это если их ругать, когда они под кайфом. Или отнимать у них в этом состоянии чифир. Тогда… Плохо придется тому, кто на это решился.
— Но ведь на свободе такое не исключено. И если этот самый чифирист взъярится…
— Чтобы такое не случилось, мы с них здесь глаз не спускаем.
— Но вы не можете знать всех, они же не стоят у вас на учете!
— Кого не знаем, тот не опасен. Значит, не успел втянуться и способен бросить это увлечение.
— Но как вы смеете отправлять чифиристов на свободу, не вылечив их! Ведь они опасны для окружающих. А лечить по-настоящему, судя по вашим словам, их здесь не пробовали. Таких больных нужно было помещать в специализированные лечебные учреждения закрытого типа. Чтобы они стали тем фильтром, какой должен предшествовать освобождению!
— Что делать? Это болезнь слабовольных. И имя ей — горе человеческое. В наших условиях важно было выжить. А о спецлечебницах я от вас от первого слышу. Не знали мы о них…
— Но мы обязаны всегда беречь людей, даже если они преступники. И вот тут как раз все средства хороши, в том числе и принудительное лечение, и письмо о том, что человека надо держать под контролем. Постоянным, до полного излечения. Иначе мы своим благодушием и невежеством сами порождаем преступников. Я о чифиристах слыхал. Но от самих освободившихся. Вы же должны были сообщать об этих неблагополучных в их сопроводительных документах…
Игорь Павлович молча шел рядом. Наконец, трудно выдохнул:
— Верно. В инструкциях о таком не было. Вот и оплошали.
— Скажите, Игорь Павлович, а как вы работали с теми, кто повторно к вам попадал?
— Ну, с ними особо. Если это воры — часто поселяли их в бараки к работягам. Те и черта переделать умеют на свой лад. Естественно, работу потруднее давал. За малейшее нарушение — вводил ограничения на посылки и письма. А еще я их на примерах учил. В лагере, как, видимо, вы знаете, нередко имеются старожилы. Это воры, какие доживают здесь свою жизнь. Ни здоровья у них нет, ни семей, ни своего угла. Одним словом, собачья у этих стариков жизнь. Вставать, есть, работать, ложиться спать — все по команде. А у них уже и головы сивые. Им бы на печке кости греть, а они по нарам мытарятся. Они не словами — видом своим многих вразумили. Да вы посмотрите, вон один такой идет. В прошлом году освободился. Седьмой десяток пошел ему. Экий дремучий лешак! А тоже вор бывший. Теперь уже никуда не годится. Разве только сторожей пугать своим видом да собак.
По противоположной стороне улицы, еле переставляя ноги, шел старик. Руки его тряслись. От постоянной работы на ветру — глаза слезились. Сколько ему осталось жить? Год, два? А может меньше. Белая-белая голова его в землю смотрит. Что он потерял? Свою судьбу, жизнь? Но разве найдешь их теперь! А если бы и повезло отыскать, не удержать все это в старых слабых руках. Не по силам им такая находка, не обрадует она старика. Верно присматривает себе горемыка хоть при смерти потеплее уголок. Да где ни копни — всюду вечная мерзлота. Снизу, сверху — сплошной холод. Да и внутри ничего для жизни не осталось. Все ушло, все утрачено. Белый свет давно не в радость. Ведь вот обидно, и хоронить
Слабой, едва заметной тенью плелся старик по тротуару. Так же незаметно прошла мимо него жизнь. А он не оглянулся. А когда спохватился, она была далеко в прошлом. Догнать бы! Да сил не осталось.
Яровой отвернулся. Тягостно видеть тлен. А Бондарев еще на одного прохожего указал:
— Вон тоже «чудо». Этот за изнасилование десять лет отбарабанил минута в минуту. В лагере ему не повезло: обморозился. Думали, умрет. Но нет, живуч оказался. Себе в насмешку. Теперь бабам только конфеты носить годен. Эх-х, горе. С такой статьей в лагерь лучше не попадать. Не любят таких зэки. Как ни ограждай — всяк поизмываться норовит. Знаете, как с насильниками здесь обходились? Оборвут пуговки на брюках и пришить не дают. Мол, проветривай, чтоб не загорелся ненароком. Сколько их пообморозилось! За каждым не усмотришь… Вор — он только вор. С женщинами умеет обходиться по- рыцарски. А у иных и семьи есть. Дети. Так вот воры этих пройдох хуже, чем милицию, недолюбливают. Раньше их частенько проигрывали. Жизнь насильника картежной ставкой делалась. Порою было невозможно узнать, кто из проигравшихся убил. Все в один голос отвечают: мол, в зоне очистили.
— Но мой покойничек был староват для подобных подвигов… — подумал вслух Яровой.
— Надеюсь, он не сразу таким родился? — съязвил Бондарев.
— Да, но… в лагере соответствующий контакт исключался.
— Верно, но у женщин есть рыцари!
— А почему именно из лагеря? Если допустить, что незнакомец убит…
— Возможно, за родственницу отплатили. А случалось и за незнакомок мстили. Женщины не вызывают повышенного интереса, когда их рядом много. Если их нет— они нужны и дороги. И пусть ее никогда не знал и не видел в глаза барак, но за женскую честь и имя встанут на защиту все, кому дорого человечье начало. Поругание у нас не прощали. И не терпели пошлостей, сальностей. За это зэки били смертно. Ведь каждая женщина — это либо мать, либо дочь чья-то, жена или сестра кому-то…
— Что ж, тоже версия, — Яровой невесело усмехнулся.
— При всем сказанном, интеллект у убийц «могучий» — темная ночь. Пока свою фамилию пишут, три ошибки сделают. А вот воры, к примеру, это особая прослойка в лагерях. Они нередко эрудированны. У них богатое, восприимчивое воображение. В отличие от убийц. Те почти все горькие пропой
— Видимо, убийцы прекрасно знакомы с анатомией, да и сами физически здоровы? Мне попадались