простоять несколько часов подряд на шухере. Мог не спать подряд несколько ночей и один выпить за двоих, не опьянев. Характер Филина ковали фартовые в делах. А они случались всякими. И вскоре понял повзрослевший пацан, что свою долю из общака можно увеличить нахрапом, глоткой и кулаком.
п
А потому пользовался этими средствами все чаще и небезуспешно.
Дядя помнит, как однажды пожилой вор хотел выделить Филину его пацанскую долю. Заметно возмужавший стремач саданул вора так в висок, что тот потом несколько дней не мог вспомнить свою кликуху.
Пытался наехать на Филина и Старик — голова и сердце фартовых Охи. За жадность решил проучить. Ну и поставил ему здоровенный фингал. Филин, даже не сморгнув, поддел обидчика в челюсть — откинул метра на три под стол и сказал, оскалив редкие, острые зубы:
— Тихо, плесень! Шуршать станешь — добавлю. Я за свое все получу, если мне придется его даже из твоей глотки достать.
Может, и плохо бы пришлось Филину, да Дядя за него вступился. Старик после этого отдал Филину его долю. Но затаил лютую злобу на вора, еще не признанного фартовым.
Филин никогда ничего не просил. Он брал, отнимал. Этому его научили сами блатные.
Он никого и ничего не боялся. Д&же смерти. Зато его самого, уже очень скоро, боялись многие фартовые.
Филин и по молодости не ходил на дело, очертя голову. Все заранее обдумывал и взвешивал. Но попадался не реже других.
У Филина была одна слабина. Помимо денег, любил он баб. Может, от того, что слишком рано связался с блатными и жизнь воспринимал как бы с изнанки.
Но ни девки, ни бабы, ни за какие подарки, даже в угаре, не соглашались добровольно ответить на любовь Филина. Его рожа насмерть пугала сторожей. Приводила в ужас старух-кас- Ьирш. И даже видавших виды милиционеров передергивало при виде худосочной, острозубой и длинноносой физиономии Филина.
А потому баб он сильничал. Срывая с них в притонах все исподнее. Когда те противились, бил под дых. Потеряв дыхание, падали ему жертвы под ноги. Покуда в себя приходили, Филин уже улыбался довольно. Во второй раз ни к одной не приставал.
С девками был обходительнее. Но часто безуспешно. Зная его методы, те тут же подсаживались к своим дружкам. И тут, помимо зуботычин, мог в свалке получить и «перо» в бок. Чужая «малина» жалеть не будет. Потом разберись, кто пустил в ход финач?
Филин не привязался сердцем ни к одной. Единожды утешившись, тут же забывал.
Для фартового это было золотое качество.
Но зато на дело никогда не ходил с теми, кого мало знал. Предпочитал давних, старых кентов. И особо уважал его, Дядю.
Григорий помнит, что, взяв «малину» под свое начало, Филин никого не обделял, никогда не брал на дело пьяных. Не смирился ни с одной бабой в «малине». Он не доверял им и считал, что лишь кастраты берут на дело баб, чтоб уцелеть самим.
Дядя и теперь улыбался, вспоминая, как скрутил в бараний рог Филин коварную жестокую Казачку, когда та не захотела лишиться доли и собралась на дело вместе с блатными. До глубокой ночи выла она, связанная, в холодном подвале. А вернувшийся с дела Филин развязал ей ноги, справил свою любовь как малую нужду и, сунув Казачке червонец в лифчик, выставил за дверь.
Та от стыда чуть рассудка не лишилась. Много неприятностей, мелких и больших, доставила она Филину!
В лагерях и в «крытке»— так называли тюрьму, в «малине» и в шизо[4] — Филин всегда оставался вором. Он никого не выручал, никому не помогал, никогда никого не выдал.
Он был в «малине» сам по себе. Вором и судьей, прокурором и защитой самому себе. И лишь однажды, на Колыме, увидев на обочине трассы замерзающего Дядю (тот участок дороги строили воры Сахалина), снял с себя телогрейку, уступил место у костра. А потом добился, вытребовал, выкричал. И поместили Григория в больничку. Ни разу не навестил его Филин. Да и другие словно забыли, похоронили заживо.
Обиделся Григорий тогда на всех сразу. Ночами, когда обмороженные руки и ноги начинали допекать особо резкой болью, так, что дыхание перехватывало, вспоминал Смелов, как берег от бед Филина, жалел его молодость. Как зачастую, подзалетев на деле, брал вину всех на себя. Знал — за групповое срок дадут больший и режим суровее. Надеялся, что оставшиеся на ноле кенты не забудут его. Ан забывали частенько.
Последний срок в Усть-Камчатке был самым трудным. И хоть говорят фартовые, что для вора тюрьма — родной дом, знал Григорий — блефуют блатные. Знал по себе.
«Родной дом», куда вела казенная дорога, переодел Дядю и лагерную робу. Кормил баландой с рыбьими потрохами и кирзовой перловой кашей. Какую в пузо надо было кувалдой за- бин. тп., Теплый, жидкий, как слезы, чай не грел даже рук. А жесткая шконка,[5] на которой он спал, промерзала в иные дни так, что и деревянные нары этапных тюрем вспоминались, как подарок.
Поначалу Дядя, сказав, что он вор в законе и работать ему но положено, отказался слушаться бригадира. Но тут же попал в шизо.
Две недели на хлебе и воде и ночи на голом цементе образумили. Заставили покориться.
Но после работы на стройке, от тяжелых носилок с раствором бетона, до утра не только заснуть, отдышаться не мог.
Через месяц, другой почуял, как силы стали оставлять его. И если бы не фельдшер, пожалевший Дядю и выхлопотавший для него место банщика, не дотянул бы Григорий до конца срока. В лагере и не такие, как он, сломались. Кто сам, кому помогли.
Попасть в зону еще раз — значило не выйти из нее живым. Это Дядя понял нутром. И хотя помнил, что в общаке осталась немалая его доля, решил забыть о ней. Жизнь дороже. Она шла к концу. Об этом не хотелось думать. Но приходилось вспоминать все чаще. Вот и сейчас гибель Филина — это ему, Дяде, предостережение: не укради.
Глава вторая БАНДА ПРИВИДЕНИЯ
Не особенно пугали большие лагерные сроки на Северах, — «малины» Охи не редели. На место осужденных тут же приходили новые, молодые. А через год, два, поднаторев, обтесавшись среди фартовых, уже не били стекла в киосках ради пачки сигарет, не отнимали барыш у старой банщицы, не выворачивали чулки и рейтузы у базарных торговок, оставляя эти шалости малолеткам.
Взрослели пацаны, росли и запросы.
Не пожалевший когда-то старуху, отняв у нее трояк, пацан в другой раз выдергивал уже сумочку из бабьих рук. Та ребенка на руках держала. Удержать сумку не смогла. А крики и слезы никому не помогали. Потом, когда аппетит вырос, началась охота за бумажниками в мужичьих карманах. Их чаще бритвой разрезали. Молчи, владелец! Пикнешь — лезвие по глазам пройдется либо по шее. Выбирай, что дороже.
А зазевался вор — пиши пропало. Толпа не простит. Схватит мужик воришку за горло, крикнет на весь автобус — все пассажиры с мест, как оголтелые, повскакивают. Каждый считает своим долгом в морду дать блатному. А она у него всего одна. Кто не достает руками — плюет в самую рожу. Зло, неистово. А уж матерятся — «малина» позавидует такой богатой лексике. Бабы, мужики, старики — словно с цепи сорвались. Да и что в их карманах, кроме пыли, водится? Зато злоба — пузырями. И все норовят по голове ударить неудачника. Иного так отделывали, что в отделение милиции без сознания приносили. Кучкой порванного тряпья. Где вор? Комок белья в запекшейся крови…