собой, с наивной бесцеремонностью разодрав их на куски, висели на стенах не только для того, чтоб их украшать, но и затем, чтобы прикрыть их убожество и ветхость, те безобразные, жуткие трещины, что разошлись над старой, осевшей кладкой; оказалось также, что и ковры, устилавшие пол, предназначались еще и для того, чтобы замаскировать мерзость обшарпанного, полусгнившего паркета.
Ни солдаты воинского гарнизона, ни голубые отряды городской жандармерии — guardia — даже не пытались остановить буйство разгулявшихся, обезумевших страмбан; толпа вошла в раж, и воспротивиться ей означало пойти поперек давней, в мистической тьме возникшей традиции. И стало быть, не оставалось ничего другого, как переждать, когда мутная волна буйства спадет и схлынет сама собой, что в конце концов и произошло; народ пошалил, и воцарилась тишина, но эта тишина была какой-то неспокойной, ибо принадлежала уже новым и неведомым временам.
После разыгравшихся событий дворец невозможно было узнать: мрачные залы и разоренные покои, где ничто более не поглощало звуков одиноких шагов случайного гостя, гнусный писк и поспешная беготня встревоженных крыс, недовольных произошедшими переменами; уже не на чем было задержаться, отдохнуть и освежиться взгляду, поскольку осталось неизвестным, куда исчезли даже полотна Ринальдо Аргетто, художника еще не умершего, чьи создания во времена владычества герцога Танкреда заняли места картин мастеров Кватроченто и Квинточенто, которые герцог в пору финансовых затруднений — к сожалению, слишком уж частых — закладывал в ломбард. Золотая пыль распада и умирания вилась в бледных солнечных лучах, проникавших через стеклянные витражи окон, а из углов, щелей и дыр веяло хладом и запахом тления; страмбский дворец, еще вчера живой и элегантный, в один злосчастный миг содрогнулся от гула времен, пронесшихся над ним, и покатился вниз по скользкой наклонной плоскости хаоса, или, выражаясь современным языком, энтропии.
В печальном этом положении мало что изменилось, вернее сказать, ничего не изменилось и тогда, когда в заброшенную старинную столицу Страмбского государства прибыл новый, назначенный папой кардинал Джованни Гамбарини в сопровождении высоких представителей курии, уполномоченных ввести молодого кардинала в его новую должность или, как говорили в те времена, устроить обряд инициации. Обряд этот — с точки зрения любопытствующей и учтиво-взволнованной публики — устроители совершили довольно быстро, ограничив его торжественной мессой, которую с огромным волнением, поскольку выступал в этой роли совсем недавно, а на публике вообще впервые в жизни, отслужил сам кардинал Джованни Гамбарини. Поскольку в главном алтаре храма святого Павла полагалось отправлять службу лишь четыре раза в год, мессу провели в одном из соседних алтарей, что на верующих, присутствовавших при этом священном акте, произвело неблагоприятное впечатление; и уже окончательно разочаровало всех поведение прелатов, сопровождавших кардинала, которые во время церемонии даже не обнажили головы и шумно веселились, будто в кабаке. Сразу же после окончания мессы представители курии вернулись обратно в Рим, и молодой кардинал остался во дворце один с горсткой мелких служителей, обязанностью коих было ему помогать, — все они без исключения были духовные особы, монахи разных орденов в соответствующих по цвету одеяниях и несколько мирских священников.
Разумеется, в те времена — наверное, нет нужды даже специально об этом упоминать — прежних придворных и представителей иностранных государств давно уж не было и в помине, во дворце жила с верными своими фрейлинами лишь вдовствующая герцогиня Диана, кому Его Святейшество милостиво соблаговолили разрешить, чтобы свой век, отмеренный ей небесами, она покойно дожила в своем appartamento; сверх того папа определил герцогине ежегодную ренту размером в сто двадцать золотых дукатов, которые выплачивал ей личный секретарь кардинала, патер францисканского ордена Луго, муж высокой учености, доктор теологии и церковного права, но — помимо всего прочего — еще и святой; говорят, он спал на голых досках, а чтоб неотступно видеть перед собой смерть, ел из луженой посуды, по краю которой было вырезано подобие черепа. Известно было, что истинным владыкой в Страмбе является не кардинал Гамбарини — да славится имя его — и даже не вновь назначенный светский подеста, бывший аптекарь Джербино, но именно он, доктор Луго, ученый патер францисканского ордена. Ибо именно этот ученый и премудрый человек был — вопреки своему пустынническому аскетизму — не иначе как чудом — весьма спорым в делах.
Как уже было сказано в надлежащем месте, Джованни Гамбарини еще до того, как стать кардиналом, в знак спасительного покаяния подарил папе свой дворец в Страмбе и все свои земли и поместья в надежде, однако, что Его Святейшество примут этот дар сугубо формально, так что, вернувшись в Страмбу, он, Гамбарини, найдет прибежище под родной крышей хотя бы и не как ее хозяин, но как вольный, никому не подвластный жилец, что бесконечно важно с точки зрения юридической, хотя с практической не значит ровным счетом ничего, ан не тут-то было! Папа, надо думать, не желая обижать молодого раскаявшегося грешника, принял его дар совершенно всерьез и, прежде чем новоиспеченный кардинал добрался до места своего назначения, то есть из Рима попал в Страмбу, продал все огромные латифундии Гамбарини, включая дворец на piazza Monumentale, богатому римскому банкиру по имени Лодовико Пакионе, который приобрел их для своего распутного красавца племянника Марио. Примечательно, что если кардинал Гамбарини до последней минуты ничего не знал об этой торговой сделке, то тем подробнее был осведомлен о ней ученый и святой секретарь Луго.
— Позволю себе освежить вашу память, Illustrissime, и напомнить о Вашем собственном богоугодном и достойном подражания волеизъявлении, коим вы отказались от всего вашего движимого и недвижимого имущества в Страмбе, передав их во владение Святому престолу, — сказал патер Луго, когда Гамбарини, тотчас по приезде в Страмбу, направился ничтоже сумняшеся в опустелый отчий дом. Стоит заметить, что, обращаясь к Гамбарини, Луго не употреблял титул «Ваше Преосвященство», которого кардиналы добились не столь давно, но пользовался старым Illustrissime — Светлейший, что позволяло ему выражаться прямо и чуть ли не фамильярно: «Позволю себе освежить вашу память, Illustrissime», вместо косвенно- уважительного: «Позволю себе освежить память Вашего Преосвященства» — это была всего лишь обычная из утонченных придворных шалостей, но кардинал Гамбарини очень от этого страдал.
Меж тем как старинная резиденция страмбских маркграфов и герцогов, оживлявшаяся разве что неслышно ступавшими тенями духовных особ, приходила в ветхость, отданная, так сказать, на откуп энтропии, располагавшийся неподалеку на главной площади дворец на глазах возрождался под умелыми руками хорошо оплачиваемых каменщиков и штукатуров, каменотесов и скульпторов, художников и декораторов, мастеров художественного литья, стекольщиков и мостильщиков; а когда эти мастера своего дела разошлись, оставив после себя возрожденный и помолодевший, будто в живой воде искупавшийся, дворец, жизнь там зашумела, как в былые времена, — балы сменялись попойками, карточные игры — пикниками с тем лишь отличием, что хозяином здесь был уже не граф Джованни Гамбарини, а богатый фат-плейбой Марио Пакионе, кто — по слухам, дошедшим из Рима, — опозорил себя такими скандалами, что пришлось на время удалить его в самую глухую провинцию, на крайний восток итальянского башмака; и гостили у него уже не придворные герцога, а в большинстве своем одни лишь римские распутники — они с большим удовольствием и радостью наведывались в самое сердце Апеннинских гор, чтобы здесь, в уединении, с пышностью и удобствами гульнуть от души, не тратя ни гроша; молодой кардинал из темноты разоренного и плохо отапливаемого кабинета, где его покойный дядюшка герцог Танкред когда-то играл в шахматы, смотрел на ярко освещенные окна своего родного дома, и его светло-голубые, цвета незабудки глаза заволакивались мглой неизбывной меланхолии.
Таким образом, то, что за время краткого, но бурного царствования не довелось осуществить молодому поборнику справедливости, Петру Куканю из Кукани, то с блеском и без особых усилий совершила кучка церковных чиновников в безобразных сутанах. В связи с роспуском Большого совета — что произошло само собой, поскольку после воцарения духовной канцелярии его члены даже не попытались собраться, — привилегированное право наиболее богатых граждан Страмбы не платить налогов было ими тотчас утрачено; доверенные лица Святого престола прижали их весьма основательно. При этом новому подесте Страмбы, вышеупомянутому мудрому Джербино, было вменено в обязанность строго пресекать любые поползновения страмбан по части безобразий или злоупотреблений, несоблюдения Божеских и церковных заповедей, каких-либо непристойностей, безнравственностей, одним словом, наставлять их на путь благопристойности и приличий, а всякое уклонение от вновь введенных правил пристойностей, приличий и порядочности неукоснительно карать денежными штрафами, общая сумма которых, как буквально было объявлено Джербино, ни в коем случае не должна опускаться ниже одной тысячи скудо ежемесячно, даже если бы страмбане в одну ночь превратились в ангелочков. И Джербино, до мелочей знавший тайную жизнь