медвежатником Черепановым он отправился на охоту, прихватив Атака с собой. В глухом незнакомом лесу, сонном, застывшем, извечном, с пересекающимися цепочками звериных следов пес преобразился; куда подевались его угнетенность, тоска, безразличие: он мчался впереди охотников — сплошной сгусток энергии и силы. Таежная тишина, дремучие заросли окружали его, он скользил сквозь чащу, словно имел где-то далеко видимую ему одному цель. Рыская по оврагам, он напал на лису и выгнал ее прямо под точный выстрел командира.
К ночи мужчины развели костер, натянули с подветренной стороны палатку. И мальчик представил себе подробно, словно он сам был рядом с охотниками, как они сидели, подогнув под себя ноги, как велась взрослая беседа об охоте, о людях, сохранивших в себе древнее мужество и стойкость и не потерявших привычки к лесу, о зверях, с их повадками и характерами, и как гуляла бутылка от одного к другому, и как Атак, жмурясь, смотрел на огонь и, наверно, о чем-нибудь вспоминал и грустил. Поужинав, мужчины залезли под парусину, а пес устроил себе постель под снегом.
«Непонятный случай, — подумал тогда летчик. — Отчего пес сбежал от хозяина, отчего он бродит, бездомный и грустный — без цели в жизни, словно проштрафившийся авиатор, который не знает, куда себя деть, и глядит с тоской в небо».
Утром охотники встали на лыжи и двинулись к урочищу. Места здесь были сумрачные, не знакомые еще ни с трактором, ни с электропилой, и лесной беспорядок — заросли, переплетения сучьев, мертвые деревья рядом с живыми — был прекрасен. Морозный свежий воздух, тишина, прозрачная синь.
Командиру даже стрелять расхотелось — вот так бы идти и идти рядом с Черепановым и сметливым псом по снежной целине, глухомани, полной таинственности и покоя, чувствуя себя не чужаком, пришельцем в этот лес, а близким родственником его и другом.
Скрипнула ветка где-то поблизости, шелохнулся сугроб, пес замер, насторожился, поводя носом, и кинулся через чащу напролом. Охотники услышали его голос уже где-то далеко — то ли вой, то ли вскрик — сигнал ярости и отваги — и побежали на него что есть мочи. Они наткнулись на разрытую берлогу и двупалые медвежьи следы. Судя по всему, здесь произошла короткая схватка, и пес погнал зверя к замерзшему озеру. Охотники стремились не отстать, но куда им было успеть за этой бешеной гонкой, которая разыгралась между хозяином леса и бродягой псом, потерявшим все на свете, без роду и племени, этаким ландскнехтом, не способным к пощаде и милосердию. Атак гнал зверя уже не ради командира, а ради собственного удовлетворения, неутомимый, неистовый и расчетливый. И медведь это понимал. У него и прежде в уединенной, отшельнической жизни случались столкновения с собаками, и он хорошо познал их повадки и всегда уходил от них благополучно, неспешной рысцой, но сейчас, как видно, иное дело, и легко не отделаешься: пес преследовал его по пятам молча и мстительно.
Охотники, бесспорно, отстали и могли лишь наблюдать за развитием событий, как невольные зрители. Следы привели их в овраг. На снегу виднелась кровь, клочья шерсти. Следы направились дальше к озеру и возле бамбуковой чащи исчезли. Бамбук расступился, и оттуда выскочил пес, взбудораженный, с горящими глазами, стал звать охотников за собой. Черепанов беспомощно развел руками: «Бесполезная затея, медведь недосягаем». Атак с укоризной посмотрел на Михайловского.
— Не огорчайся, — сказал командир и ласково потрепал Атака, — невелика беда, к тому же нам пора на аэродром.
Вид у собаки был раздосадованный предельно; как же так: бросить охоту в заключительный момент — нарушение всех правил, всех его понятий о долге и чести; он сник и безразличный побрел за лыжниками.
На следующий день пес исчез, и когда командир проснулся, он не нашел Атака на его привычном месте возле кровати. Дверь была приоткрыта, и поддувало холодом. Атак ушел в ночь, мороз, неизвестность.
— Наш командир переживал ужасно, — добавил Миша Нелепов. И это была истинная правда.
«Я знал, что Атак сбежит, — подумал мальчик, — с самого начала знал. Как бы его ни принимали, ему все равно было плохо. Только у нас в доме и было хорошо. Это его всамделишная жизнь и больше никакая. Но где же он теперь? Где искать тебя, Атак?»
Вдали показалась голубая полоска моря, будто нарисованная на плоском макете, и самолет пошел на снижение. С нарастающей быстротой земля обретала форму и конкретность — прямо на глазах вырастали сосны, отвесные, желтые у воды скалы, белые валуны и льдины, раскачивающиеся на волне.
Ощущение полета стремительное и острое — из-за почти физической близости к поверхности моря. Сейчас не время бесед: наступила наиболее ответственная часть работы. Гидрологи скорописью заполняли цифрами ледовую карту Татарского пролива — сегодня эти данные будут известны на Сахалине, в Магадане, во Владивостоке, и караваны судов двинутся в обход ледяных полей.
Берег остался позади. Вокруг льды и льды, пустынно, тихо, изредка чайка мелькнет возле, и снова мертво, голо, ничто не меняется окрест — все те же льды, голубеющие изломами.
«Кьог!» — донеслось издали. И еще раз. И еще два выстрела. Не так уж безлюдно, значит, море. Маленькая, потертая льдами шхуна. Несколько лодок в чистой воде, и в них — бородатые зверобои с ружьями на прицеле. «Кьог!» В нерпичьем лежбище переполох. Звери суетятся в ужасе, мечутся, бранятся и один за другим прыгают в полыньи. По краю льдины в смятении носится нерпенок, кричит жалобно: «Уа! Уа!» В нерпенка не стреляют. Крупный самец, возможно, его папаша, сердито сбрасывает детеныша в воду.
На борту шхуны стоит огромный человек в шапке-ушанке, меховой куртке и сапогах и отдает приказания. Услышав рокот самолета, он задрал голову вверх, так что стало видно его широкое красное лицо с веселыми карими глазами, поднял руки и, сжав ладони, послал привет.
— Счастливого пути! — прокричал он громко. Самолет покачал на прощанье крыльями.
— Капитан шхуны — мой старинный приятель, — обернувшись, сказал Михайловский, — в прошлом году, осенью, помните, пронесся тайфун «Нанси», и я снимал капитана и его команду, потерпевших бедствие. Суденышко их разнесло вдребезги, самих выбросило на камни, десять суток без пищи, и ничего — капитан даже шутил. Без него эти ребята пропали бы. Хороший он человек и дело свое знает.
И опять вокруг льды, безмолвие, простор. Кое-где темнеют разводья. Подул ветер, закрутилась снежная пыльца, побежала серебристая рябь. На скорости триста километров в час все сливается в однообразную безмятежную пустыню.
В рацию то и дело врываются позывные: суда-пешеходы, пересекающие необозримые просторы океана, на много месяцев разделенные с берегом, подают сигналы друг другу, чтобы меньше чувствовать свое одиночество, чтобы не оказаться без помощи в опасный час.
Михайловский зорко смотрит по сторонам, не полагаясь на локатор, который порой пропускает айсберги, прячущиеся в тумане. Ни напряжения, ни усталости не чувствуется в командире — это наступит позже, когда полет окончен и ты свободен для всего, и ничего уже не хочется, и в глазах по инерции рябит стальная волна, и руки еще помнят штурвал, и весь ты до предела переполнен вкусом полета. Медленно бредешь домой, пустая комната, паутина в углу, сиротский неуют, и валишься без сил на койку, думаешь про близкую старость, про свою жизнь и о чем-то жалеешь, и о чем-то не жалеешь, но все это между прочим, главное у тебя было — не так ли? — и оно есть, остальное не так уж важно; и то, что один, и то, что мучит бессонница; глотаешь нембутал и через пятнадцать минут засыпаешь легко и ясно, как подросток, подогнув к животу колени. Утром вскакиваешь раньше всех, спешишь на аэродром, привет механикам, и свежесть в тебе такая, энергия, и все прекрасно, и тебя ждет небо.
«Это хорошо, — подумал пожилой командир, — как это хорошо, что нет во мне пока привычки, — значит, не так уж я стар, нет привычки, равнодушия к этому океану, его судам, его птицам, его погоде и его солнцу, нет, да и все. И хватит о старости и болезнях. Не для меня все это».
Командир успокоился и почувствовал себя включенным в работу — что может быть приятнее ощущения власти над своим мастерством, машиной, расстоянием; за долгие годы полетов Михайловский не зачерствел и не стал самоуверенным, он умел быть в согласии с этими просторами, с самим собой, у него не случались ЧП, и коллеги называли его удачником. А он просто-напросто понимал пространство и уважал небо, будь то на Дальнем Востоке, будь то в Арктике, и никогда не чувствовал себя каким-то «покорителем». Он не любил людей такого типа, которые, сидя в ресторане, расписывают случайным знакомым свои полярные подвиги, не водил с ними дружбу и держался официального тона, и не иначе. Поэтому некоторые считали его не только удачником, но и гордецом.