Он откинулся назад всем корпусом и, морщась, крутил головой, приглашая нас полюбоваться такой ну просто невозможной дурью, как всеобщие равные выборы. Такой дурью, которую можно вообразить только в пародийном ужастике, в суперантиутопии, но в жизни такое никогда никому просто не придет в голову, слишком уж нелепо.
– Выборы будут, – пообещал я, – но, конечно же, у нас, как у нового поколения, уже нет чувства вины перед «простым народом», который мог стать непростым, но не захотел. А это значит, что выборы будут проводиться только среди непростых. Кого включать в непростые, решим позже, но рабочих, укладывающих асфальт, освободим от этой тягостной обязанности.
– И бомжей, – сказал Романовский твердо, он уже чувствовал себя в роли законодателя. – И наркоманов.
– И хоть единожды отсидевших, – добавил Мазарин.
– И кухарок, – сообщил Романовский. – Правда, придется уточнить значение этого термина. Вот только имортист… иморт…
– Что вас тревожит? – спросил я любезно.
– Да вдруг подумалось, – ответил он, – что недалекие умом, я о тех самых, что за словом в карман не лезут из-за их малости, должны сразу же ринуться, стукаясь литыми… а то и пустотелыми головами от усердия, искать всякие дурные ассоциации. Ведь с каждым годом в язык вламывается тысяча новых слов и семь тысяч новых значений для старых! Это дает, знаете ли, весьма широкие возможности для остроумия низшего уровня.
– Жонглирование?
– Абсолютно точно. Видов остроумия, как известно, двенадцать, из них жонглирование или смещение понятий – самое простое, понятное даже дебилам. Ну, к примеру, старое «Гей, славяне!» сейчас у дураков вызывает хохот, ибо появилось такое словечко, как «гей». К имортистам прицапывались?
Я усмехнулся:
– Да, конечно. Но отступились быстро. Умные с нами, а дуракам такое слово даже вышептать трудно.
Он вздохнул с облегчением:
– Эт хорошо. А то, знаете ли… Все, что можно вышутить, уже не свято. Сам, знаете ли, грешен, люблю над дураками поиздеваться… а заодно и над всем остальным человечеством, тем самым как бы доказывая свое превосходство, но есть и святые вещи… Когда смеются над Богом, я таких готов поубивать, хоть и понимаю, что эти половозрелые дяди всего лишь младенцы разумом.
Силовики поглядывали на Романовского ревниво, тот уж очень по-хозяйски взялся обустраивать Русь, а над этой проблемой столько сломало шей народу, что все куликовские и прочие пунические войны покажутся детскими разборками. Я сам смотрел с интересом, последний раз видел его на телеэкране, когда принимал двух академиков разных школ. Те яростно спорили о происхождении Вселенной, едва не вцеплялись один в другого, а Романовский попыхивал сигарой, сумевши вальяжно расположиться в весьма модернистском кресле, где киборгу сидеть или терминатору. Но Романовский и тогда выглядел едва ли не в толстом домашнем халате, перед ним на низком столике хорошее шампанское, сборник стихов озерных поэтов и какая-то хрень в вазочке, изображающая цветок.
Сейчас же, несмотря на барскость манер, все-таки взвинченный, малость исхудавший, как мартовский кот, глаза недовольные. Я чувствовал, что мы уже прошли необходимые формальности знакомства и взаимной притирки, потенциальные имортисты чувствуют друг друга на уровне инстинктов, поинтересовался:
– Что это вы, Владимир Дмитриевич, такой злой?.. Вы ж теперь член правительства, а они все улыбаются, улыбаются, улыбаются…
Он вскинул брови:
– Зачем?
– На всякий случай, – объяснил я. – Чтобы какой папарацци не застал с кислой рожей. Ведь появись такое фото Леонтьева с подзаголовком: «Взгляд министра финансов на положение в России…», это вызовет снижение каких-то котировок…
Он криво усмехнулся:
– Я думал, вам наплевать на мнение простого народа.
– Вы наше мнение знаете, – ответил я. – А как вы… относитесь к этому самому простому народу? Ведь вы же демократ? Значит, должны его любить, лелеять и постоянно им восхищаться? Говорить о его достоинствах?
Казидуб довольно гоготнул. Романовский вспыхнул, сказал резко:
– Вы, господа хорошие, что же – думаете, я это все возьми да и забудь? И побирающегося на улицах в конце жизни и карьеры Рембрандта? И умирающего в безвестности Кальмана? И Оффенбаха в нищете? И Шварца в нищете? И Зощенко, работающего помощником сапожника? И Лимонова в тюрьме? И разрушенный храм Христа Спасителя? Нет уж, так дело не пойдет. Хамов и хамское поведение я знаю, помню, и помнить и знать собираюсь в дальнейшем. Я бы и простил, наверное, если бы они не были так последовательны и постоянны в своем хамстве. Хамы – голос народа. Честь и величие народов созданы индивидуальными, частными лицами. Как правило, вопреки воле народа. Преступления всех народов, каждого по отдельности, настолько многочисленны и чудовищны, что о достоинствах того или другого народа говорить – абсурдное святотатство. Народ продает своих великих не за тридцать сребреников – за десять грамм алкоголя, за незначительную похвалу, а иногда просто так. Поскольку хамье всегда завидует достойным. Не потому, что хочет стать достойным, а исключительно из желания унизить достоинство. Хамье ненавидит великих, и втройне – великих, принадлежащих к той же нации, стране или этносу. Мое кредо: голос хамья слышать надо, даже слушать, но никогда ему не следовать!
ГЛАВА 12
Из комнатки с моим компом вышел, то ли привлеченный громкими голосами, то ли с появившимися идеями, Потемкин. В руке блокнот с записями, ручка наготове, в лице решимость отстаивать какие-то ведомственные привилегии, но заслушался Романовского, сказал с восторгом: