заседают в парламенте, дочери профессоров мечтают о работе проституток, гомосеки уже не просто тоже люди, а чуть ли не лучшая часть человечества, ибо ломают старую мораль общества… В кино миллионеры женятся на профессионалках-проститутках, наемные убийцы оказываются лучше и порядочнее, чем добропорядочные граждане… Бог мой, до чего же евреи довели мир!
Он посмотрел на Когана, но тот упорно игнорировал окружение. Перед ним на экране компьютера высвечивались колонки цифр, пальцы Когана бегали по клавишам калькулятора. Я ревниво покосился на заставку, так и есть, министр финансов по Интернету влез в свежие документы Международного фонда, копается, сличает со своими записями. Ничего секретного, но протоколы еще не получены, а он спешит увидеть первым. Еще вчера просил программистов связать его то с той программой, то с другой, а сегодня уже сам… То-то морда сонная, глаза красные, явно днем работает как министр, а по ночам учится на хакера.
Сказбуш шумно вздохнул, хотел было углубиться в расчеты, но разминка показалась короткой, да и что за разминка, если не получил ответный пас, подумал, сказал глубокомысленно:
– Любой мусульманин принадлежит всему исламскому миру. Что-то вроде советского человека, который дома как в Белоруссии, так в Армении или Чувашии. Потому страны ислама так помогают друг другу, потому в Чечне и Таджикистане сражаются люди разных стран лишь потому, что помогают своим единоверцам… Когда русский Иван Петров, мусульманин, приезжает в Иран, Кувейт или Арабские Эмираты, он приезжает к себе домой, на родину, это его страны тоже! Родины даже. А вот в России все еще чужак, хотя за Россию проливал кровь.
– Вроде евреев, – согласился Коломиец понимающе. – Те везде дома! Либо их Христу кланяются да молят бога Израиля их помиловать… либо президент еврей… надо бы к Кречету присмотреться…
– Гм, у него нос расплющен, челюсть сломана, переносица перебита, – возразил Сказбуш, – значит, не еврей. Вон какой визг Коган поднял, когда ты ему палец дверью прищемил! Чуть в оппозицию не перешел!
Чувство юмора у министра культуры было на уровне Эйнштейна, тот тоже не мог придумать ничего остроумнее, чем показать язык или фигу. А сам хохотал громко и с удовольствием, когда кто-то поскальзывался на апельсиновой корке.
Хлопнула дверь, стремительно вошел Кречет, подтянутый и хищный, словно уже выбрал жертву. С порога поймал, о чем речь, хохотнул, добавил что-то по адресу министра финансов.
Кленовичичевский поглядел на Кречета с опасливым осуждением, на Когана бросил сочувствующий взгляд, полный скрытой поддержки. У него с юмором еще слабее, чем у Коломийца, и он взглядом давал понять Когану, что, мол, не все в России так думают, здесь, кроме кречетов, хватает и голубей. Терпи, когда-нибудь и эту гнусную диктатуру свалим. Не понимает, что если бы Кречет был антисемитом, то от всех коганов в пределах Окружной дороги остались бы только быстро высыхающие мокрые пятна, Коган это прекрасно понимает, потому на каждую издевку президента и его генералов отвечает двумя, благо люди с погонами кормят не одно поколение остротами и анекдотами.
И Коган, и министры таким нехитрым способом быстренько отдыхают от мозговой атаки. Слегка погавкались, и снова мозги как новенькие. Я сам из «небритых героев», «героев без фразы», как называли наше поколение: «слова их порою грубы, но самые лучшие книги они в рюкзаках хранят», потому меня не коробит, когда Кречет называет Когана жидовской мордой, а тот всесильного президента – держимордой. Если бы они хоть на миллионную долю процента так думали или считали, что тот, кого обзывают, может принять всерьез, то раскланивались бы с преувеличенной любезностью, даже грубый Кречет раскланивался бы, умеет же, видно, раскланиваться, умеет каждый полуинтеллигент или даже грузчик, а вот не раскланиваться надо уметь, здесь шик, умение и высшее уважение к собеседнику, его уму и пониманию.
Я слышал, как Коган вздохнул:
– Жизнь так коротка, а сколько гадостей успевают наделать кречеты!
Кречет подтвердил:
– Потому что свобода! Уже говорим все, что думаем. Жаль, думаем еще кто чем.
Краснохарев сдержанно хмыкнул. Сам по своей тяжеловесности и медлительности шуточками бросался крайне редко, да и вряд ли родил бы хоть одну удачную, но слушал с удовольствием.
Кленовичичевский заговорил ровно, в голосе слышалась и странная настороженность, и отчаянная надежда, что президент все же поступит не так, как о нем говорят, а верно и справедливо:
– Господин президент… У меня есть сведения, что в наших тюрьмах дожидаются расстрела двести семьдесят человек.
Кречет кивнул:
– Верно. Но это вовсе не секретные сведения.
– Господин президент, высшая мера отменена почти во всех странах! Нас не принимают в Совет Европы только потому, что у нас все еще…
– Да знаю, – перебил Кречет. – Но разве в Штатах, на которые вы молитесь, смертной казни нет? Ничего, наша мафия еще год-два поработает в этой мирной Европе, так там не то что смертную казнь, там вовсе военные режимы введут!.. А у нас, дорогой Аполлон Вячеславович, смертной казни ожидают только законченные убийцы. Те, кто совершил по несколько убийств. Не случайных, а намеренных.
Кленовичичевский развел руками. Жалобные глаза за выпуклыми стеклами очков часто-часто замигали.
– Господин президент! Из этих законченных убийц, так их называют в прессе, тридцать пять процентов – всего лишь законченные алкоголики. Не просто пьющие, а алкоголики! Безнадежно больные. И еще тридцать процентов убийц – это психически больные люди. Вы уверены, что они заслужили смертную казнь?
– Уверен, – ответил Кречет, непоколебимый, как утес на Волге.
– Их нельзя казнить. Их надо лечить!
– Почему?
– Так поступают во всем мире, – сказал Кленовичичевский твердо.