нею следом и увидела, что наш дом горит. Вернувшись, схватила за руки младшую сестричку Евку и братика Васю и побежала на огород. Там были немцы. Заметив нас, они стали стрелять из автоматов. Мы вернулись назад и спрятались в хлев. Откуда-то выскочил поросенок. Один из немцев погнался за ним. Поросенок вздумал искать убежище в нашем хлеву, и мы оказались лицом к лицу с немцем. Он спросил у меня:
— Где твой отец?
— Умер, — ответила я.
— А мать?
Евка вытянула шею и смело сказала:
— Забрали проклятые фашисты!
Немец в бешенстве навел на нас винтовку, но потом вдруг раздумал стрелять, поджег хлев и убежал.
Мы выскочили из хлева и бросились на огород. Сели в ямку и ждем. И вот я вижу — бежит мой старший брат Миша. Добежал до дома, остановился. Дом горел вовсю. Миша, видно, подумал, что мы остались там. Он стал звать.
— Катя! Катя!
— Мы здесь! — крикнула я.
Услыхав мой голос, он подбежал к нам, схватил на руки Васю, и мы со всех ног помчались к соседской избе, что стояла в конце огорода. Забились в угол и стали потихоньку разговаривать. Вдруг Миша заметил, что к нам направляется немец.
— Прячьтесь! — крикнул он.
Мы залезли под кровать. Миша тоже спрятался. Но немец не зашел в избу, а только походил вокруг нее и подался прочь.
Вечером из лесу пришел отец. Мы переночевали в этой самой избе, а на другой день отец и сельчане, оставшиеся в живых, пошли хоронить косточки тех, кого сожгли фашисты.
Когда я узнала, что вместе со всеми сгорела и моя миленькая мамочка, и сестрички Маруся и Аня, я плакала до тех пор, пока не осталась совсем без сил. Не могла поверить, что никогда больше не увижу маму, не услышу ее голоса, не прильну к ее груди.
После похорон отец сказал, что мы поедем жить в соседнюю деревню Грабов. Мне очень не хотелось покидать родное село, где я родилась и прожила столько лет. Но раз отец сказал — нужно слушаться.
В Грабове мы поселились у какой-то незнакомо!! женщины. Жилось трудно: есть было нечего. Но отец говорил, что скоро придут наши и избавят нас от мучений. Мы верили, и нам становилось легче.
Однажды в Грабов ворвались немцы. Мы убежали в лес. В лесу было еще хуже, но мы терпели и дожидались счастливого дня освобождения.
И вот он настал. Вернулась наша Красная Армия. Мы были очень рады видеть дорогих бойцов, наших освободителей. Этот день останется в памяти навсегда.
Мы переехали в свою деревню. Вскоре отец и брат Миша ушли на фронт.
В 1946 году отец вернулся из армии и мы снова стали жить вместе.
В Неметчине
Однажды немцы окружили нашу деревню, забрали коров, свиней, овец, а потом стали хватать людей.
Нас в семье было семеро: папа, мама, двое братьев и три сестры. Всех нас загнали на какую-то зеленую машину, крытую брезентом. Папа с мамой сидели на ящичке, в который успели сунуть кое-что из припасов. Мама кормила грудью маленького Антося. Валя сидела у папы на коленях, положив голову ему на грудь. Мы, как старшие, стояли возле ног мамы и папы.
Стояла летняя жара, а нас в машине — как селедок в бочке. Страшно хотелось пить, пересыхало во рту, а воды не давали. Машины мчались на запад несколько дней и ночей. Приехали в какой-то город. Видим — барак. Немец грозно приказал вылезать. Мы, как горох, посыпались из машины. Сердце разрывали крики и плач детей. Послышалась команда:
— Женщины и дети — налево, мужчины — направо!
Мы едва успели попрощаться с отцом. Немцы кричали во всю глотку: «Шнель! Шнель!»
Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак.
Там и остались: мама и нас пятеро. Из глаз у всех катились слезы, крики детей заглушались причитаниями женщин, а немецкие бандиты только посмеивались. Были тут и Франек дядьки Кастуся, и Аня, тетки Алеси, и много-много других ребят из нашей деревни. Да и не только из нашей. Я сама слышала, как женщины спрашивали у моей матери: «Какой вы области? Вашу деревню тоже сожгли?» Мама отвечала: «Витебской области… Сожгли деревню, дотла сожгли. И маму мою сожгли… Живьем. 73 года было. У нее голова болела, а немцы подумали, что тиф. Ох, ох!» — захлебывалась она слезами. Вслед за нею и все мы начинали плакать.
— Тихо, милая, не лей слез-то, — уговаривали ее женщины. — Видишь, детишки, на тебя глядя, тоже ревут.
Когда дело подошло к ночи, мама, собрав все лохмотья, какие удалось захватить, постлала нам постель. На ужин ничего не было, и мы голодные легли спать. Ящичек с припасами остался в машине.
Рано утром я проснулась от духоты. Будто камень лежал на груди, дышать было тяжело-тяжело. Открывать окна и двери не дозволялось. Люди спали на нарах в несколько ярусов, детей клали прямо на полу.
Я протерла глаза и увидела, что нет моей мамы. Мне стало страшно. Я подумала: наверно, и ее погнали направо. Закрыв глаза руками, я стала плакать и приговаривать: «А кто же нам постельку постелет, кто ж нас согреет?..» Вдруг слышу голос:
— Манечка, дочушка!
Это была мама. Она держала в одной руке малюсенький кусочек черного хлеба, в другой — солдатский котелок с чем-то теплым: от него шел пар.
— Тихо, Манечка, не надо плакать. Есть вам принесла, — сказала мама.
Услыхав слово «есть» и увидев хлеб, я захлопала в ладоши и засмеялась. Своим смехом разбудила меньших братьев и сестер. Мама присела возле нас, долго глядела на маленький ломтик хлеба, а потом разломала его на четыре части. Антосю и себе не выделила. Я до самой смерти не забуду того кусочка хлеба, что достался мне тогда. Я никогда не забуду, как мне хотелось есть.
Так, в страшной духоте и голоде, прошло две недели. Пару раз маме удавалось пробраться за колючую проволоку и достать нам кое-что из еды. Потом немцы натянули какой-то электрический провод, к которому нельзя было приближаться. Выходить из барака не разрешалось, а входить — пожалуйста. И вот раз мама приходит — торба полная хлеба, а в руке кринка с молоком. Тогда мы первый раз наелись досыта.
В тот же день мама почувствовала себя плохо, температура подскочила до 40 градусов. Пришли санитары и забрали ее в лазарет. Только унесли маму, как тут же заболели оба моих брата и обе сестрички. Их тоже на носилках куда-то унесли. Это, должно быть, наделала еда.
Плакала я сколько хотела — никто меня уже не успокаивал. Потом надумалась просить у немцев пропуск в лазарет: очень хотелось повидать маму. К братьям и сестрам я не просилась: немцы сами, забирая их, говорили, что им сразу сделают «капут». Маленький Антось уже тогда был как неживой: не кричал, как обычно, лежал с закрытыми глазами и едва дышал.
После долгого упрашивания один немец дал мне пропуск в лазарет к маме. Собралась в поход, а на душе больно: знаю, мама голодная, а отнести ей нечего.
В воротах у меня проверили пропуск и, ни слова не говоря, пропустили. Я повернула направо и увидела высокий белый дом. Это был лазарет. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели бумагу и сказали: