— заступница, всепрощенница, я волчком верчусь на работе. Вот они и рассобачились. Старшая, Ирка, прямо как на костре сгорела: пятнадцати годочков с ворюгой повенчалась и сгинула вместе с хахалем. Лидка — мягкая, добрая, бесхарактерная — кое-как от воров отвязалась, к вину пристрастилась. Мужик у ей выпивал и ее подпаивал. Но я не оправдываюсь, я виновата, меня сажайте, а Толика отпустите. Он ить и деньги все возвратил, и парень-то хороший, добрый — ни соседи по двору, ни кто с улицы никогда никакого хулиганства за ним не знали. Школу бросил — да, но как на пенсию мою сорокарублевую прожить? Думала, в армию возьмут, хоть обут, одет, накормлен будет, а не взяли, сердчишко, вишь, чего-то не в порядке. К врачу, говорят, надо, в больницу, а он — дурень, ветер в голове, машину ему подавай. Шофером, и никуда. Шофером тоже работа непростая, тоже здоровья требует, а он комиссию обманул, вместо себя дружка подставил к этому, как его, который по сердцу врач. Я говорю, Толик, разве ж можно так, обманно-то? А вдруг что, за рулем все ж таки? Ничо, говорит, бабаня, вырулим, я, говорит, тебе платье шелково к празднику поднесу. Да на кой ляд мне твое платье шелково? Ты мне лучше ума-разума наберись, вон, с Томушкой оформись по-человечески. Разве ж можно так? С девкой гулять — он, а женись — другой? Ну, за Томушку-то я набралась духу, отхлестала его дедовским ремнем. Пообещал жениться, я уж и пеленочки приготовила, распашоночки, а он, вишь, че вытворил. Дурень, ох, дурень! Но куда его, кровь-то своя, не откажешься. Так что христом-богом молю, отпустите Толика, меня возьмите заместо его, коли так уж надо кого посадить. Мне уж одно к одному, туда и дорога, а ему только и жить, с Томушкой ребятеночка ростить. Отпустите его, люди добрые!

Она низко склонилась до самого пола и затихла. Касьянова вслед за ней тоже ткнулась лбом в пол. Печерников тер кулаком глаза и хлюпал носом.

Николай Александрович поднялся было, но опомнился — председатель суда! — досадливо поморщился, сделал знак дежурному милиционеру и повернулся к секретарше.

— Людмила, помогите!

Дежурный, молодой парень в зимней шапке и в шинели, перепоясанной портупеей, осоловело сидевший у двери, встрепенулся, бросился выполнять указание. За ним с брезгливой гримаской последовала секретарша. Вдвоем они начали было поднимать старуху, но та с неожиданной силой вырвалась и, обхватив ноги милиционера, запричитала в голос:

— Ой, горе мое горюшко, пощадите внучика, глупого-неразумного, пожалейте Томушку, будущего ребеночка.

Милиционер зарделся от смущения, круглое лицо его сделалось пунцовым. Он попытался отцепить руки старухи, но та еще крепче обхватила его.

— Ой, горе-горькое молит вас, а не я сама. Я двужильная, все, сколь надо, отбуду за Толика. Меня берите, внучика не трожьте.

С большим усилием удалось милиционеру развести руки старухи и высвободиться. Людмила тоже отступила подальше от мечущейся старухи и беспомощно посмотрела на Николая Александровича.

— Поднимите их! — обратился он к сидящим в зале. — Родственники есть?

Однако никто не откликнулся на его зов. Продавщицы универмага вдруг как-то съежились, потускнели, хотя совсем недавно сидели этакими напыжившимися куклами. Сник и представитель администрации универмага, полный молодой человек в кожаной куртке и с массивным золотым перстнем.

— Может быть, обвинение, — начал было защитник Петушков, обращаясь к Николаю Александровичу, но осекся под его взглядом и пробормотал: — Я хотел лишь сказать, может быть, это тот самый случай...

Мончиков хмыкнул, повертел носом, как бы принюхиваясь к чему-то, взглянул в упор на Николая Александровича:

— А вы?

— Вы же все равно принесете протест, — устало сказал Николай Александрович.

Старуха снова взвыла в полный голос. Всхлипывая, заголосила и Касьянова.

Пока Мончиков неопределенно жевал губами, готовясь ответить Николаю Александровичу, пока Петушков, судя по его дергающимся глазам, лихорадочно обдумывал развернувшиеся варианты нападений и отступлений, а также последствия того и другого, пока продавщицы растерянно шушукались между собой, а их начальник оживленно переговаривался с представителем профсоюза, Николай Александрович успел сосредоточиться и провернул, прощелкал в уме самые главные моменты сегодняшнего казуса. Плач и завывания женщин почти не отвлекали его — этакого он наслушался и навидался на своем веку и выработал твердую позицию: в горе своих близких виновен сам подсудимый, это, если хотите, уже часть кары. Он думал о другом. Да, во имя священной памяти, которая хранилась в его сердце, он должен бы по- человечески проявить снисходительность к Печерникову. Однако, находясь в судейском кресле, под государственным гербом республики, он не имеет права давать волю своим чувствам. Разумеется, как председатель он без труда убедил бы суд принять предельно мягкое решение. Подсудимый еще столь инфантилен, что действительно заслуживает снисхождения. К тому же дед его, совершивший подвиг и погибший в водах Донца, —разве это не мотив для смягчения приговора?! Но, товарищи, думал он, почти в каждом деле находятся обстоятельства, которые взывают к снисходительности суда, и если мы, судьи, каждый раз будем поддаваться чувствам, то суд лишится одного из важных своих качеств — справедливой строгости. Конечно, система судопроизводства по параграфам не есть предел совершенства, но отмени ее, попробуй вершить суд, как говорится, по-людски — такой начнется произвол, что правый окажется виноватым и наоборот. Нет уж! Чтобы быть свободным, надо подчиняться законам — так, кажется, говаривал Цицерон. Однако есть и другая крайность: правосудие должно совершиться, если даже погибнет мир...

Рассуждая, Николай Александрович испытал прямо-таки физически болезненный порыв к милосердию. Ощущение своей причастности к судьбе подсудимого стало вдруг столь явственным, что вызвало даже какое-то смятение.

— Обвинение не имеет оснований расписываться в собственной несостоятельности, — угрюмо проворчал Мончиков. — Это же нелепо.

Николай Александрович снова поднялся, отодвинул кресло. Женщины затихли, прекратился и шумок в зале. Испытывая, как ни странно, приятное щекотание под сердцем, Николай Александрович собрался с духом и произнес:

— Делаю заявление. Прошу о моем отводе по статье восемнадцать, пункт три Гражданского процессуального кодекса РСФСР. Я заинтересован в исходе дела Печерникова и не могу беспристрастно исполнять обязанности председателя суда. Поддерживаю просьбу защитника приобщить к делу похоронное извещение, предъявленное Анной Тимофеевной Деревня. Надеюсь, что суд в новом составе сочтет этот документ существенным. А также учтет все другие обстоятельства. Прошу внести в протокол.

Мончиков удовлетворенно закивал, стал собирать бумаги. Петушков озадаченно вскинул бровь и так и остался сидеть задумчиво-озадаченный. Николай Александрович вышел из-за стола и, стараясь не глядеть на стоявших на коленях женщин, пошел было к выходу, но что-то вдруг заставило его замедлить шаги. Он остановился у двери в какой-то странной задумчивости, словно забыл что-то и теперь старался вспомнить. Он стоял, а все ждали, когда он вспомнит, ждали и молча смотрели на него — все, кто был в зале. Наконец он повернулся к залу, увидел женщин — сгорбившуюся старуху и Касьянову с белым испуганным лицом, — и что-то новое, осмысленное появилось в его взгляде.

Он медленно подошел к старухе. Она подняла на него тупые от горя глаза, еще влажные от недавних слез. Она не понимала, что произошло в суде, скорее всего даже и не слышала, о чем говорил Николай Александрович, когда делал самоотвод. Она ждала милосердия. Как будто только теперь он по-настоящему увидел ее, увидел не просто глазами, но и душой. Теперь он знал, что не оставит старуху, не может оставить ее на произвол судьбы. Как когда-то, давным-давно, на берегу Донца, горячее удушье накатило на него. Он склонился к старухе, погладил по голове и, отдернув руку, поспешно покинул зал заседаний.

Вы читаете День милосердия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату