— Где мы встретимся?
— Где хотите…
— У школы, во дворе, на скамейке… — торопился я. — В восемь вечера, вы придете?
— Я же сказала…
Сонечка вновь посмотрела на меня. Глаза ее были прищурены, улыбка Джоконды таилась на устах, ладонь стала мягкой и безвольной. Я все-таки чувствовал: несмотря на слова согласия, ложь кроется в ее улыбке и неестественность — в прищуре глаз. И, ощущая это, я беспокойно искал, чем бы мне притянуть ее, как заставить любить себя. Что мне еще сказать? Что сделать? И тут я вспомнил про крылья… Да! Да! Вот что поразит ее! Вот что выделит меня из толпы! Вот что заставит Сонечку смотреть на меня с обожанием! Чего же я раньше молчал? Я собрался с духом.
— Соня… — Голос мой прозвучал напряженно-серьезно, сурово даже, и девочка, вздрогнув, напружинилась, глаза шире раскрыла и кисть мою сжала.
— Что?
— Я должен открыть вам свою тайну… — промолвил я тоном Фантомаса.
Сонечка побледнела даже и головой затрясла, стараясь освободиться от наваждения.
— Какую? — спросила шепотом.
— Свою самую главную тайну… — продолжал интриговать я.
— Откройте… — едва прошевелила она губами.
Но я не хотел ничего рассказывать, я показать на деле хотел, на что способен, и тогда, не сводя с Сонечки магического взгляда, я попросил:
— Обнимите меня…
— Зачем? — Сонечкин голос стал ломок и слаб.
— Обнимите… — приказал я.
Сонечка робко повиновалась.
— Крепче обнимите… Сомкните кисти в замок… А теперь не пугайтесь!
Я поднял крылья, и в следующий миг мы оторвались от земли.
— Ой! Ой! Что это?! — запричитала Сонечка, дрыгая ногами.
— Держитесь! — кричал я. — Не бойтесь ничего!
Но все-таки, согласитесь, груз на мне был солидный. Хотя и хрупок был Сонечкин стан, но пуда четыре она весила, и с эдакою ношей не мог я взлететь легко и изящно, как в одиночку. Изо всех сил размахивал я крыльями, а мы только лишь оторвались от земли и зависли над ней тяжело и неподвижно, словно перегруженный вертолет. Я разом вспотел, сердце мое, мой трепещущий мотор, будто испуганный воробей при виде кошки, шебуршилось в груди и готово было вылететь вон. Сонечка же висела на мне, как мартышка, вцепившись в шею острыми ногтями, и, казалось, была ни жива ни мертва. Я уж даже пожалел, что затеял этот полет. Наконец крылья мои пересилили притяжение, и мы стали медленно, но неудержимо подниматься. Однако тут новая помеха явилась нам в лице (или морде) Рэма, который вдруг, как белое ядро из пушки, выскочил из кустов. С бешеным ревом прыгал он под нами, изрыгая из черной пасти проклятия и пену. От его исступленного лая я на миг расслабился, умерил силу движений, и этого было достаточно, чтобы мы потеряли высоту. Рэмовские клыки оказались около наших с Сонечкой ног. Почуя близость цели, пес начал скакать еще упружистей и, клацая зубами, проносил пасть в миллиметре от моих туфель. Один из его прыжков был особенно удачен, острые белые кинжалы вонзились в ботинок, и Рэм повис на мне всею тяжестью откормленной туши. Крылья мои шуршали, как вентилятор. Но, в изнеможении трепеща ими, я все равно чувствовал, что мы опускаемся и вот-вот рухнем вниз. Тогда, опасаясь за участь Сонечки, бывшей, как мне казалось, уже без чувств, я пнул Рэма под красный глаз, точь-в-точь в кровоточащий шрам. Пес не стерпел и, разжав пасть, с диким визгом рухнул на землю. И тут я увидел, что это и не собака вовсе лежит на гаревой дорожке, а Антоний Петрович, Сонечкин папа, уткнулся носом в шлак и ногою подрыгивает, пытаясь встать, как получивший нокаут боксер. А после и вовсе неприличное разглядел я: Антоний Петрович вдруг начал таять, быстро-быстро, как снежный ком под лучами калорифера, и, в мгновение превратившись в сизое облачко, исчез с горизонта, рассеянный ветром. Пораженный сею картиной, я чуть было не сотворил беды, едва не уронил мою милую, не заметив, как стали слабнуть ее руки. И только когда начала она уже сползать вниз, подхватил девочку крылом, а на другом, как на парашюте, спустился наземь. Усадив Сонечку на скамейку, я поразился ее мертвенной бледности. Милая моя едва дышала, руки были холодными, из-под неплотно закрытых век смотрели на меня невидящие глаза. Я растерялся сначала, не зная, что делать, но после, сообразив, что это обычный шок, расправил крылья и, повернувшись к Сонечке спиной, стал обмахивать девочку ими, как веером. Сбитая пыль на гаревой дорожке напомнила мне о превращениях Сонечкиного папы. Значит, не нам одним даны чудеса, а и Антонию Петровичу тоже… Что из сего следует? Как это понимать? Что делать? Но я не успел додумать свою мысль, потому что в следующий момент жалобный стон отвлек меня. Я обернулся. Сонечка сидела так же недвижно, но кожа ее порозовела, глаза открылись, и взгляд их стал осмысленным.
— Сонечка, — подошел я к ней, — как вы себя чувствуете?
— Ох, Костя, — едва вымолвила моя девочка, — что это было, я ничего не понимаю, я будто умирала, я будто летела куда-то…
— Сонечка, милая, простите, — уже тужил я о содеянном, — это я во всем виноват. Это я вас поднял на воздух, оттого испугались вы, оттого и сознание потеряли… Простите меня, милая…
— Не понимаю, Костя, какой воздух, кто кого поднял?..
— Я… вас…
— Как?
— Вот так…
Я взмахнул крыльями и, взлетев на пару метров, попорхал в воздухе, словно бабочка. Потом, опустившись на дорожку рядом с Сонечкой, сказал:
— Я летаю, Сонечка, вы должны об этом знать… У нас не может быть секретов друг от друга…
— Летаете? — Глаза у Сонечки округлились. — Давно?
— Не очень… С тех пор, как, помните, мы с вами по лесу гуляли…
Я рассказал Сонечке все с самого начала, я ничего не утаил, и про икру, про колбасу, и про тапочки, одного только я не сказал, что видел ее, мою милую, в окошке тем славным утром, ничего не сказал я про то, как зело прелестна была она в сиянии молодых солнечных лучей… И странное дело, дядюшка, пока я рассказывал Сонечке свою историю, я сам будто бы заново взглянул на нее. Как художник, запутавшийся в полутонах, я словно отошел от картины на солидное расстояние и с этой точки наконец-то увидел ее целиком. И только тогда мне стало понятно, куда все шло, к чему вело меня провидение. Уехать с Сонечкой, покинуть Хлынь и, поселившись в деревеньке родной, за книги сесть, постичь премудрости данной мне роли, а после вместе с Сонечкой взяться за дело, посвятить ему жизнь. И сам поверив в реальность своих грез, я вдохновился и заговорил, как Цицерон, как Робеспьер, как Фидель Кастро.
— Сонечка, — говорил я, — жизнь дана человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы… Сонечка, я давно хотел вам сказать эти всем нам со школьной скамьи памятные слова. Сонечка! Бог дал мне крылья. И я не могу, не имею права оставить втуне чудесные способности мои, я должен реализовать их на благо всех, на благо человечества. Но он дал мне еще и любовь к вам. Он дал мне вас, чтобы вы были опорой, подмогой мне на трудной, тернистой стезе… Так будьте же ею…
И так далее и тому подобное еще долго говорил я. Я умел ораторствовать. Ведь не зря же прочитал я тыщу книг. И чем больше я распалялся, тем светлее становилось лицо Сонечки, тем шире раскрывались ее глаза, тем жарче пылали губы. Вскоре густой румянец рдел на ее щеках, вскоре она уже часто дышала, вскоре пальцы ее уже сжимали мою кисть. Когда же я умолк, Сонечка бросилась мне на грудь:
— Да! Да! Костенька! Непременно! Обязательно! Так и будет! Мы уедем, мы будем учиться, мы будем трудиться, на благо всех, для счастья всей планеты! Я счастлива, что ты у меня крылатый! О, люди, как я счастлива!
Долго еще говорили мы с Сонечкой в этом роде, бродили по улицам Хлыни и говорили. Когда же попадали в безлюдные места, где нас никто не мог увидеть, взлетал я в небо и, сделав круг над девочкой моей, пикировал к ее ногам. До поздней ночи бродили мы, до поздней ночи сливались в жарких поцелуях наши уста, до поздней ночи не размыкали мы рук, и, помню, дядюшка, когда привел я Сонечку к дому, как