истощения и физического переутомления. Третью койку в палате занимал белобрысый мальчишка лет шестнадцати из гражданских. Ему недавно ампутировали левую ногу, поврежденную при артобстреле города. Непоседливый, как все ребята его возраста, наш Серега бодро прыгал по палате на одной ноге от койки до койки без костылей, ухитрялся даже выскакивать таким образом в коридор, нарушая запрет врачей. Иногда он забывал, что второй ноги у него нет, и падал, теряя сознание. Не успевшие окончательно зажить швы расходились, рана кровоточила. И мы удивлялись: осталась ли в организме нашего Сереги хоть капля собственной крови? Лицо его было белым, как новая, довоенная простыня.
Со временем нас осталось в палате только двое — Петр Антонович и я. Соседей наших унесли. В палату они, конечно, не вернулись…
Петр Антонович был ходячим больным. Постепенно начал выходить в коридор и я. Мне тяжело было находиться без дела, — я к этому не привык и поэтому старался найти себе любую работу. С удовольствием, например, помогал дежурной сестре, рабочий столик которой стоял почти у двери нашей палаты, составлять графики, отчеты и другие госпитальные документы.
Особенно подружился я со старшей медсестрой нашего хирургического отделения, всеми уважаемой Александрой Ивановной Кропивницкой, депутатом горсовета. Все свое время и силы она отдавала госпиталю.
Часто мы сиживали с ней и ее дочерью Аленкой, студенткой первого курса 1-го Ленинградского мединститута, почти моей ровесницей, в коридоре у стола дежурной медсестры и разговаривали о самом разном. С Аленкой мы тоже быстро нашли общий язык. Деятельная, подвижная, острая на язык, она была любимицей раненых. Кому почитает газету, кому под диктовку напишет письмо домой, с кем просто поговорит.
Однажды Аленка сообщила мне, что нашла в госпитале еще одного тамбовца. Им оказался… наш старшина, мой дружок Володька Дудин. Он лежал на третьем этаже (я был на первом), весь опутанный сложной конструкцией из проводов, бинтов и массы грузов — распятый, замурованный по шею в гипс. Надо было обладать большим мужеством, чтобы лежать так несколько месяцев. Ну а мужества Володьке было не занимать.
Казалось, он чувствовал себя превосходно: белозубо улыбался, шутил, как всегда.
— Ну, Вовка, раз ты смеяться не разучился, поживем еще, а?
— Нас, тамбовских, не перешибешь! Мы еще повоюем! — ответил Дудин.
Я пристроился на краешек Володиной койки, и мы увлеклись, ударились в игру: «А помнишь?..»
Однажды я попросил Аленку вывести меня на улицу, на морозец, — захотелось подышать свежим воздухом. Она достала мне одежду и провела черным ходом во двор. Едва мы ступили с нею на снег, как я, к своему стыду, почти упал — повис у нее на плече, не успев сделать и двух-трех шагов.
— Ничего, ничего, это пройдет! Это от свежего воздуха, с непривычки! — сказала Аленка.
Обморочное состояние у меня и, правда, скоро прошло, и мы медленно направились через весь двор по заранее протоптанной ею же тропинке за ворота. Стояли мы там недолго. Но за это короткое время я многое увидел и только теперь, кажется, понял, что такое настоящее горе, что такое блокада. Мимо нас проехали несколько грузовых машин с наращенными кузовами. Они везли мертвых. Молодых и старых мужчин и женщин, детей, окоченевших, умерших в своих квартирах от голода и холода, убитых на улицах осколками фашистских бомб и снарядов, извлеченных из-под обломков рухнувших домов, не дошедших с работы до порога своего дома…
— Пойдем, Аленка, хватит, — хрипло сказал я.
Мне мучительно захотелось поскорее вернуться в полк, чтобы снова взять в руки свою винтовку и мстить, мстить, мстить фашистам за все страдания ленинградцев.
Сестра-хозяйка нашего хирургического отделения завела меня в свою каптерку:
— Одевайтесь, больной! — и показала на новенькое командирское обмундирование, лежавшее на стуле.
Ничего не понимая, но привыкший подчиняться, я натянул на себя диагоналевую гимнастерку, синие галифе, хромовые сапоги.
«Ну прямо как на смотрины!» — подумал я. И не ошибся.
— Готов, жених? — спросила сестра, придирчиво осмотрев меня со всех сторон, и добавила: — А теперь пошли.
— Куда, сестричка? — робким, неприятно-вкрадчивым голосом спросил я в надежде выяснить наконец, что все это значит.
— К начальнику госпиталя пойдем.
— Почему к начальнику? Это что, на выписку?
— Много будешь знать — скоро состаришься! — отрезала она.
Сестра открыла дверь с табличкой: «Начальник госпиталя» и, пропустив меня вперед, доложила:
— Товарищ начальник, больной Николаев по вашему приказанию доставлен. Разрешите идти? — И, получив разрешение, вышла.
Я стоял, потихоньку осматриваясь. В кабинете находились начальник госпиталя и двое незнакомых — высоких, тоже в белых халатах, но только внакидку.
— Проходи, Николаев, присаживайся! — услышал я голос начальника госпиталя. — Расскажи-ка товарищам, как себя чувствуешь.
— Отлично, товарищ начальник. Здоров, почти свободно передвигаюсь и очень вас прошу направить меня обязательно в свою двадцать первую дивизию, в свой полк.
— Э… Не то говоришь! Ты же еще и ходить-то как следует не можешь, и слаб еще, и шов пока не сросся. Товарищ полковник, — обратился начальник госпиталя к одному из двух незнакомых мне командиров, — сегодня он нетранспортабельный. А вот недельки через две — пожалуйста.
— Ну что ж, рады были познакомиться, товарищ старший сержант. Выздоравливайте! Мы еще зайдем к вам, — сказал таинственный полковник. — А пока свободны, отдыхайте, старший сержант!
Прошло десять дней. И снова старшая сестра принесла мне обмундирование. Только теперь она дала мне еще и шинель, шапку-ушанку, меховые рукавицы. Я стал нервничать: долго возился, пришивая свежий подворотничок к гимнастерке да прилаживая к петлицам шинели красные треугольнички старшего сержанта и эмблему пехотинца — белую эмалевую мишень с двумя крест-накрест винтовками на ней. Потом надраил до блеска каждую пуговицу. Но вот все было готово. Мы спустились к подъезду.
Там стояла черная «эмка». Открылась задняя дверца, и кто-то произнес:
— Прошу! Давно ждем.
Я с трудом забрался и сел. Рядом сидели известные уже мне полковники. Мы поздоровались как старые знакомые.
— Поехали! — приказал шоферу один из них. — Жми теперь побыстрее, только не очень тряси.
Рванув с места, машина уверенно понеслась по заснеженным, промерзшим улицам Ленинграда. По пути, по привычке разведчика, смотрю по сторонам, стараюсь запомнить ориентиры.
— Разрешите спросить, куда едем?
— Какой любопытный! Да ты не волнуйся, скоро сам все узнаешь.
Машина остановилась. Все вокруг было сверху затянуто камуфляжной маскировочной сеткой. «Когда же я тут был, когда это уже видел? Почему знаю, но не помню? — лихорадочно пронеслось у меня в голове. — Вот два павильона, такие простые и выразительные по форме, с отличными пропорциями… Да это же… Это же парадный въезд в Смольный!»
— Так это же Смольный, товарищи! — с облегчением вырвалось у меня. — Я по картинкам и фильмам хорошо помню это здание. Смольный!
— Что, узнал? Молодец! Бывать тут раньше не приходилось?
Оба полковника улыбнулись, видя мою растерянность и радость одновременно.
— Никак нет, не приходилось. Но вот тут, перед фасадом, должен быть памятник Ленину. Где же он?
— Заложен мешками с песком, спрятан от артобстрела. Вот двинем немца от Ленинграда, откроем снова! Пошли, товарищи.