3. Веревочка
Каждый раз, когда Василий обходил хозяйство, он мрачнел от досады и горечи. «Товарищи по госпиталю письма пишут, что в колхозах у них культура и богатство. На соседей поглядишь — подъем и порядок. А я, день и ночь мечтал о нашем колхозе, думал, у нас, как у людей, еще лучше стало, чем было, и вот те на!»
В помещении ферм, которые когда-то были гордостью всего района, стояли тощие кони и коровы.
— Я наших коней от людей прячу, как девка чирий, — скорбно объяснил Василию конюх Петр Матвеевич.
Он стоял, расставив длинные ноги, уныло и смущенно теребя седую бороду.
Был он родом из соседней деревни Темты. Когда-то темтовцы гордились тем, что происходили якобы не от староверов, а от стрельцов, сосланных в Угренские леса после стрелецкого бунта еще при Петре Первом. Была темтовцы высоки, могучи и осанисты, а Петр Матвеевич до войны даже среди сородичей выделялся ростом и дремучей бородой необыкновенного фасона, — густая, кудрявая, золотистая, она расходилась на две стороны и прикрывала шею и грудь.
Василий всегда смотрел с почтением и завистью на могучую фигуру старика и в молодости старался подражать его достойной осанке и степенной речи. Теперь ему тягостно было видеть унылое лицо и согнутую спилу Матвеевича.
«Захирел, старик, зачах, подстать коням», — подумал Василий.
— И с чего же начался упадок на ферме? — в десятый раз себя и других спрашивал он.
Поразмыслив, Матвеевич сказал задумчиво:
— Пожалуй, что с Валкина это пошло. Сперва были много им довольны: он мужик тихий, уговорный… Все, бывало, «голуба-душа» да «голуба-душа». Поговорка это у него была. Хлеба на трудодни выдал полной мерой. Ну, бабы, конечно, рады! Валкину от народа почет и уважение, а как подошел сев, глядь-поглядь, а сеять-то и нечего! Доголубились! Стали зерно обратно собирать с колхозников… Тоже меня снаряжали ходить, — с неудовольствием вспоминал Матвеевич: — «Ступай, говорят, тебя, говорят, народ посовестится». Ну, насобирали не знамо что; не то зерно, не то мякина. Валкина, конечно, сняли, однако с этого хлеб не вырастет! Клеверища, конечно, не стали распахивать — их пахать тяжело, — все одно, что целину. Они у нас ельником заросли. Севообороты нарушились. Так и захудали. С того и пошло! Землю вовсе остудили. Ныне у нас не то что скотского навоза, а и синица-то на наших полях помет не мечет. И ей у нас позариться не на что! Так и стали мы самые отстающие из всего району. Сперва мы еще обижались, когда нас «отстающими» называли, а потом приобвыкли. И имя-то свое потеряли!.. Не колхоз «Первого мая», а «отстающий». Как на совещании в Угрене заговорят «отстающий», так мы затылки чешем, — про нас, значит.
Только овцеферма принесла Василию неожиданную радость: здесь не чувствовалось упадка, а, наоборот, было явное улучшение по сравнению с довоенным временем. Когда Василий видел ферму в последний раз, овцы были беспородные и пестрые и только вновь завезенные цигайские бараны Рогач и Беляк выделялись пушистой белоснежной шерстью.
Теперь, когда хозяйка овцеводческой фермы бабушка Василиса привела Василия на ферму, он просиял от удовольствия. Крупные овцы тянули к Василисе белые темноглазые морды из огороженных низкой изгородью загонов, а ягнята, заслышав ее голос, посыпались оттуда, как пух, через маленькие воротца, оставленные для них в изгородях. Они окружили Василису. Доброе морщинистое лицо ее приняло выражение сдержанной гордости.
«Знаю, что похвалишь меня, — говорили ее лучистые глаза, — да и как тебе не похвалить меня, а мне не погордиться!»
Она наклонилась к ягнятам, гладила их пушистые спины коричневыми сморщенными руками.
— Ишь роятся, словно пчелы над медом. Во многих ли колхозах такие ярочки? Беленькие, пушистенькие, словно облачко в небе.
Огромный баран тянул из-за перегородки горбоносую морду и все пытался поддать Василия мощным, загнутым в несколько витков, штопорообразным рогом.
— Охраняет! — гордясь бараном, объяснила Василиса. — Он у нас строгий! Только заглядись, зазевайся, он тебя — раз рогом! Такой распорядительный!
Повеселев, Василий протянул «распорядительному барану руку. Тот посмотрел искоса, прицелился и ударил концом рога точно в середину ладони.
— Вот какой у него характер! — похвасталась Василиса. — За лето мы подправили стадо на выпасах, сама я с пастухом хаживала пасти, все луговины окрест выходила. Им ведь не много и надо! А нынче снова тощать начали…
«Вот, — думал Василий, уходя с фермы. — Там, где люди не потеряли своего колхозного сознания и совести своей, там и плохой председатель не погубил дела! Ну председатели плохие, ну в правлении беспорядок, а вы-то, вы куда глядели? — мысленно обращался он к колхозникам. — В добрые дни вместе, а в трудный час расползлись По щелям».
Однажды Василий зашел на конный двор. Только что кончился обеденный перерыв, и на конном было людно.
Многие пришли за подводами, чтобы ехать на работу — в лес и на поля.
В полутемных стойлах переступали и пофыркивали кони. В приоткрытую дверь падал узкий пучок розоватого морозного света. Матвеевич, розовощекий Алеша, сын бывшего председателя колхоза, и Любава Большакова, присев у дверей на охапку соломы, возились с упряжью.
До войны Любава была веселой, говорливой, бело-розовой. После того как на фронте погиб муж, оставив ее вдовой с пятью детьми, горе словно опалило женщину. Суровым сделался ее характер, и неожиданно проступила в лице иконописная красота.
— Ну, вот и ладно будет, — жестким, непривычным Василию голосом сказала она, встала и вывела из стойла буланого жеребца.
Жеребец шел неуверенно, широко расставляя худые ноли. Ребра его выпирали, как обручи. Выпуклые глаза были странно сухи и печальны.
— Эх, народ! — не сдержался Василий. — До чего Буланого довели! Колхозники! Вам не только что людям, а и коням в глаза, должно, совестно поглядеть!
Любава вскинула голову:
— Ты это кому речь держишь?
— А хоть бы и тебе!
Она бросила поводья и подошла вплотную к Василию.
В косом свете, падавшем из открытой двери, темное лицо ее с румянцем, пятнами вспыхнувшим на обтянутых скулах, с глазами, не то темносерыми, не то черными, нестерпимо блестевшими из-под сдвинутых бровей, показалось Василию таким красивым и таким враждебным, что он отступил.
— Ни на земле, ни на море, ни на небе не сложено еще таких слов, какими тебе меня корить! — жестко сказала Любава. — Ты коня худого увидел, а того ты не видел, как мы в сорок третьем от детей хлеб отрывали, отдавали добровольно для бойцов, для армии, для тебя, председатель?! Ты всех нас поравнял с двумя-тремя лодырями, а они для нас для самих, как болячка на живом месте.
— Наш колхоз в первые годы войны перевыполнял план по хлебопоставкам! — раздался тонкий девичий голос; из дальнего стойла смотрело круглое разрумянившееся лицо комсомолки Татьяны.
— Вот! План перевыполняли! — подхватила Любава и ближе подступила к Василию.
Ее гневное лицо надвигалось на него.
— А ты думаешь, каково это — план-то перевыполнять, при наших землях, при той, при ледяной зиме сорок второго?! Когда люди уходили воевать, когда лучших коней отдали армии, да когда… — У Любавы перехватило дыхание, она глотнула воздух и с усилием вымолвила: — Когда наши слезы вдовьи еще на глазах не высохли. — Она опустила плечи, прислонилась к стойлу и, глядя мимо Василия, уже не ему, а самой себе рассказывала: — В тот день, как получила я повестку… про мужа… в тот день впервые за месяц прояснилось сквозь дожди… А у нас овсы не убраны стояли… Жну я овес, а слеза застит свет, и серп в руке