Ерма! — изумленно кричали провожающие нас деревья, летящие облака.
— Она хочет переиграть Промысел! Она заигрывает с возмездием! Она искушает судьбу! — било в окна красное отчаянное закатывающееся солнце.
— Да что это с вами? — встревоженно спросил отец Ерм. — Остановитесь!
Но музыка была так стремительна, так огромна, она столько пророчила бедному сердцу, подстрекая, раня и будоража. И я выжала до отказа педаль.
— Да стойте же вы! — приказал игумен. — Я не желаю этого слушать! Верните меня назад!
Но Моцарт призывал все новые скрипки, и за них вступались виолончели, альты, флейты, пререкались душные контрабасы — они так хотели бы все повернуть вспять, именно что возвратить назад! Но вся тема была построена на «невозможно!», замешана на «не бывает!», закручена на «не может быть!». А они, эти скрипки, все пытались свое «а все-таки?». А они все подкрадывались со своим «а если?». Вламывались со своим «а вдруг?».
— Да что здесь творится? — отец Ерм наконец разозлился. — Остановитесь! Учтите — никакого раскола не было! Католики с нами — одно!
Мы взлетели на огромный холм. По нему карабкались кусты, вдалеке дымился остывающий лес. Казалось, все это происходит в последний раз, далее будет лишь стремительный бесконечный спуск, черное, подрагивающее на буграх шоссе. Солнце укрылось за красноватым облаком, все опечатав странным, каким-то искусственным, угнетающим светом. «Доколе?» — затрепетали с надрывом струны. «До самыя смерти», — заныли в изнеможении басы.
— Вы сошли с ума! Стойте, иначе я выпрыгну на ходу! — закричал отец Ерм.
Он открыл дверь, готовясь к прыжку, примериваясь к летящей земле. Я резко затормозила, но он прыгнул, даже не дожидаясь, когда я остановлюсь. Прыгнул, упал на обе руки, потом вскочил и побежал по траве. Но Моцарт все еще пытался его вернуть, все гнался за ним, все нежнее, все осторожнее ему лепетал. Вроде как «ничего, ничего, все обойдется, она еще так поездит, поколобродит, побезумствует, а потом — станет смирной, спрашивать будет, заглядывая в глаза: 'Чего изволите, отец Ерм? Что вам угодно? Что такое эдакое для вас совершить?'» Но поздно: игумен бежал не оглядываясь, пригибаясь, как будто ждал, что вот-вот по нему откроют огонь.
Потом вдруг — совсем вдалеке — остановился, резко повернулся ко мне лицом, стал что-то горячо кричать. Я выскочила из машины и рванулась было к нему, но он оттуда, издалека, сделал знак рукой, вроде как: стоп, стоп! И стал сам отступать спиной, продолжая горячиться и все еще что-то крича. Я замерла, подавшись вперед, вслушиваясь в его голос, в слова, но ветер дул не туда, и я поймала только жалкий обрывок...
— ...а-али Филиппа! — донеслось до меня.
И он опять развернулся лицом к бесконечному лесу, и опять стремительно побежал, и больше уже не оглядывался...
Я села за руль.
Было уже не столь даже важно, что было там: «зачем вы поддерживали Филиппа» или «не удержали», или «что ж вы предпочитали», или «сами себе избрали», или «вы, наконец, узнали», или «если бы вы украли», или же — «оправдали», или же — «осуждали», или же — «обожали», или же — «унижали», а может, что-то другое, еще...
Я сидела и слушала, пока Моцарт не вышел весь, кассета щелкнула, и я тогда просто слушала все, что вокруг — лес, луг.
Ерм был уже далеко-далеко — скрылся из глаз, исчез. Может, был уже где-то в лесу, может, уже за рекой. Я сидела в смеркающейся тишине. Невыносимо долго. Почти целую жизнь. Потом стало совсем темно.
Дионисий в это время растапливал самовар — он собирался вечерять с Матфеем.
— Сегодни кытайци прыизжалы в монастыр, — жаловался Матфей. — Я почав размовляты с ными на кытаиськый мови. А воны — нэ розумиють. Цвенькають щось свое — ничого нэ розибраты. Несправжнии, ненастоящии якись кытайци. Нэ ти, — заключил он.
А отец Ерм долго шел через лес. Выпала роса. Наверное, он весь промок. Пришел к избе уже заполночь, услышал — Сильвестр и Климент решают свою судьбу, пьют чай, прихлебывая из блюдца:
— Надо бы Папе обо всем сообщить, страдаем ведь за него!
— Ясно дело, пора бы ему о Патриархе все написать. Чтобы Папа его запретил...