— Перестань. Москва слезам не верит.
— Фридька пропал, — плакала громче Майя. — Взял и пропал. А мы с ним хотели в подвале ловить ракетчика. Взял и сбежал на фронт.
— Господи, на фронт, ловить ракетчика! — охнула Наталья Васильевна и отставила вязанье.
Толя умно наморщил лоб и красиво взмахнул ресницами, и Майя, увидев это, опять пожалела, что у неё такой красоты нет.
— На фронт бегали?
— Мы не знали, что на трамвайном кольце уже начинался фронт. Мы же за картошкой…
Её ещё долго обо всём расспрашивали. Она отвечала на вопросы, пожимала плечами, устало кивала головой. И раздумывала.
Она стала замечать в себе непонятную лень. Было неприятно подниматься по лестнице, в коленях стали дрожать ноги. И спина стала ныть. Воды она старалась носить меньше чем по полведра. Смеяться и громко разговаривать уже не хотелось. Так бы и сидела кулёмой неповоротливой.
Она сердилась на себя за это непонятное, происходившее с ней.
На улице она внимательнее стала вглядываться в молчаливо бредущих прохожих. Неужели и она станет ходить усталая, от всего отдалённая. Будет бороться со снегом на дороге, словно это горы неприступные. Бороться с наледями, которых она раньше не замечала под ногами или шутя через них перепрыгивала.
Бросалась в глаза энергичная походка прохожего.
«Досыта ест, как лось бегает», — приходило на ум однажды сказанное Софьей Константиновной.
Это её тело от недостаточного питания становилось вялым и смирным. Но смерть она исключала. Жизнь должна быть у неё долгой, силы её неистощимы. Только вот пройдёт головокружение, исчезнет слабость, перестанет дрожать тело. И снова будет всё в порядке.
По-настоящему она испугалась только, когда несла Юрика. Тогда на четвёртом этаже её охватило такое безразличие и апатия, что она прислонилась к стене. Лестница помчалась в диком хороводе, а во рту накопилось столько вязкой, не глотающейся слюны, словно она съела паука.
Она вцепилась в Юрика. Казалось, не она держит малыша, а он, стена и пол все вместе держат её.
— Она спит. Ладно, завтра доскажет…
Ночью она чувствовала, как её знобило. Но свернуться калачиком, согреться было лень, натянуть пальто, сползшее с одеяла — тоже. А озноб усиливался. Приходилось сжимать зубы, чтобы они не гремели в темноте, не пугали её. Вдруг сделалось ей жарко, словно она очутилась в Африке. Майя готова была сбросить с себя всё, что на неё навалено. Вместе с кожей. Снова наступала слабость, и безразличие ко всему охватывало её.
Опять тряслась она в мерзком ознобе. Её позвоночник стонал и выгибался, как прут. Она подложила руку и стала его держать, чтобы он не переломился.
Это был не тот холод, что стоял на улице. Холод был внутренним, исходил из её тела. От него было трудно дышать.
Она стала тихонько подвывать, становилось легче, звуки стали поглощать часть боли. Потом её охватило забытье, в него она проваливалась с нетерпеливой радостью. В нём был покой, похожий на смерть. И она испугалась.
Опять она в деревне и пьёт парное молоко, вдыхает полной грудью неправдоподобный запах. Кот Валет с Узнаем, странно подобревшие, подсовывают ей свои полные молока плошки.
— Неужели, — спрашивает она, — желудок так управляет умным и талантливым человеком? Какое несчастье человека — зависеть от глупого мясного мешка.
Видится мужчина с высохшей бородкой клином, с раздутым стеклянным лицом. Он получал паёк хлеба. Не отойдя от продавщицы, он сразу вонзил зубы в крохотный кусок, ел со звериным чавканьем, пока не съел весь. Потом он долго стоял в углу булочной, не наевшийся, даже не утоливший многодневный голод, царапая зрачками получавших паёк людей.
Был он интеллигентен, милостыню просить не мог. Воровать — тоже. Но и не мог оторвать неистовых глаз от чужого пайка. И не мог уйти из тепла в промозглый мрак своей квартиры.
Майя отчётливо его видит.
Потом наступает ночь, хитрющая и злая. И такая чёрная, что дальше чернеть некуда. Она бьётся не на жизнь, а на смерть, отпихивает от себя вязкую и душную ночь руками и ногами. Но темень обволакивает её. Устрашённая Майя лезет под одеяло с головой, подтыкивает его со всех сторон, чтобы не осталось ни единой щёлки, чтобы ночь не могла ни забраться к ней, ни просочиться. И темень, устав пугать Майю, напоследок ухмыляется и пропадает в углах.
Пузатый комод — это ступа с Бабой-Ягой и с её простодушными зловредными друзьями. И шкаф — чудище с кривыми тощими лапами.
И они отступают.
Майя радостно и освобождённо вздыхает.
Но и днём и ночью её настигал дворник Софроныч. Он хотел дотянуться до неё длинными, как у спрута, волосатыми ручищами. Она не могла крикнуть, только хрипела, и в её горле болели и хрипели ссадины.
Но девочка надеется ускользнуть от него.
Перед ней словно в тумане бледное лицо. Знакомое и близкое. Оно неясно. Дворник тотчас исчезает. Бледное лицо улыбается, не разжимая губ. Это даже не улыбка, а колеблющаяся тень от неё.
— Ты вернулся. Война кончилась? — радостно удивляется она.
— Не вернусь. Я погиб шестого сентября, утонул в болоте, — слышится неясный голос.
Это голос её папы. Она вглядывается в печальное смутное лицо, хочет его спросить, почему он с ней говорит, если погиб. Бледное лицо исчезает, слышится мамин голос:
— Слава Богу, в себя пришла. Узнаёшь меня?
— Мама, — слышит свой голос Майя. — Мамочка моя.
Наталья Васильевна с вязаньем к ней наклоняется. Мамино лицо удлинилось, а морщины растянулись на лице как рыболовные сети. Майя хочет сказать, как ей хорошо с мамой, но Наталья Васильевна закрыла рот жёсткой ладонью. И Майя поцеловала её.
— Молчи, — строго сказала мама.
— Я болела?
— Да.
— Ты подумала, что я умру? Что ты! Я не могу умереть.
Тупое смирение, промелькнувшее на прекрасном морщинистом мамином лице, поразило Майю. Вызвало недоумение и неприязнь.
— И ты могла подумать?
Майя глядела в крохотное окошко. За ним было бело, светло и празднично. Но краткий миг радости вновь затмило сомнение.
— Война не кончилась? — спросила она.
Мама не отвечала.
— Не кончилась. Знаешь, мамочка, я с тобой никогда, слышишь, никогда не расстанусь!
— Все так говорят, пока не вырастут, — усмехнулась Наталья Васильевна. — Тебе молчать надо.
Майя хотела подняться, но тело ей не повиновалось.
— Вот это да, — только и проговорила она.
— Тебя надо поправлять. Тебя можно оставить одну, бредить больше не станешь? Ты совсем не любишь себя.
Наталья Васильевна достала из шкафа поношенную меховую жакетку, погладила мех ладонью и решительно начала заворачивать её в наволочку.
— Ты и её продашь?