Вера Антоновна промолчала, с усилием вставляя свечи в гнезда шандалов, а я вспомнил, что фамилия у нее действительно историческая — Шереметева.
— А зачем вам шандал? — не постеснялся я продолжить допрос.
Вера Антоновна вздохнула и, посмотрев на меня, сняла очки.
— Понимаете, сейчас я прохожу Пушкина. И... мне кажется... его стихи надо прочитать так...
Взгляд Веры Антоновны выразил некоторую теплоту. Глаза без очков были внимательные и беззащитные.
— Вы понимаете, для уроков я ищу как бы фон... Обстановку, что ли... Вот «Ревизора» мы сначала смотрели в театре, когда был хороший состав... Нынче я из-за этого выговор получила. Не было состава, и я самовольно отнесла тему дальше... Театр к нам не приспосабливается ведь... Кроме того, плохим исполнением можно все испортить... И Гоголя... А Пушкина всегда надо открыть. Для многих он на всю жизнь остается Пушкиным, но не поэтом, другие открывают его позднее. А я хочу, чтобы открыли... чтобы поняли сейчас... — И снова надела очки.
— Вера Антоновна! Ради всего... Возьмите меня и моих на урок! Мы сядем куда-нибудь в темноту и будем как мыши...
— Мыши всегда шуршат... Я боюсь мышей...
— Хорошо... Будем как высокосознательные учащиеся.
— Пожалуйста... — И она ушла, тоненькая, бесплотная, унося свой тяжелый шандал.
...Этот урок запомнился мне на всю жизнь. В классе с занавешенными окнами было уютно от шести потрескивающих желтых огоньков, и пахло огоньками так же уютно и древне. В теплом свете лицо учительницы похорошело, словно бы наполнилось этим светом, и класс сидел погруженный в полутьму, задумчивый и настроенный на большое. Вера Антоновна ничего не объясняла по творчеству. Не было никаких «ракурсов», она только читала:
И голос Веры Антоновны стал исполнен большой и широкой звучности, убедительной и убеждающей.
Это был голос, совершенно уверенный в каждом слове и в каждой интонации, голос, который не мог сфальшивить и ошибиться, — вот так же и с той же раскованной уверенностью читал — вещал когда-то Яков Никифорович Барма, и опять я со знобящей радостью узнал учителя среди наших обыкновенных грамотных педагогов.
Звучали стихи, и незнакомый мне класс, дополненный горсточкой моих учеников — Чуркина, Горохова, Нечесов, Алябьев, Задорина, — молчал с такой выразительностью, что можно было почувствовать: не слушают — внимают, и только так, так должно преподавать русскую литературу, так может родиться не одно знание-понимание, но благоговение и уважение, которые не поколеблет ни пошлая занимательность детективного чтива, ни творения халтурщиков от пера, славных своим поверхностным чутьем, ни чванство невежд, ни глумление технократов: «Кому в наш век нужна ваша литература?», ни брюзжание мещанина: «что счас за писатели... Нету писателей».
— Кто помнит, по какому случаю Василий Андреевич Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя»?..
— За «Руслана и Людмилу»! — раздалось с места.
— За «Руслана...»
— Вы, конечно, знаете пролог к этой поэме, но я все-таки еще раз прочту его вам... — Она помолчала, словно собираясь с духом и пытаясь что-то увидеть вдали, и опять зазвучал по-новому преображенный, незнакомый голос:
Она прочитала посвящение и вот перешла к прологу:
И чудесно, по-новому, произнесла она это первое «У», и зашумел у нее зеленый дуб, и брякнула литым золотом златая цепь — во всем было нечто, от чего по коже бегут счастливые мурашки и ощущается