Демидовых на Уральских заводах и как войско кровью тушило пожар пугачевский… Однако же вы сами однажды Дмитрию Петровичу рассказывали, что народ бунтовал от мздоимства, от тиранства ожесточился народ. Мне двенадцать лет было, когда в селе Брасове фельдмаршал Репнин лютовал. Из пушек в крестьян стреляли, двадцать человек убили и до семидесяти ранили… Мужика Чернодырова, который крестьян взбунтовал, тоже Емельяном звали. Крестьян побитых в яме зарыли и написали: «Тут лежат преступники против бога, государя и помещиков, казненные огнем и мечом». Фельдмаршалу Репнину за покорение брасовских крестьян дали Владимира на шею, а генералу Лиднеру — выговор за то, что досталось ему от мужиков по спине дубиной.
— Да, я слыхал об этом.
— Почему же народ бунтовал? В Орловской, в Тульской, в Калужской… Потому что государь Павел Петрович приказал, чтобы крепостные присягали ему на верность наравне с прочими сословиями, чего до сих пор не было. И пошел в народе слух, что присяга сия означает — впредь крестьянам не быть за помещиками. Пошел слух, будто государь освободил народ, а помещики скрывают. Вот тогда и поднялось крестьянство у нас в Орловской, и в Калужской, и в Тульской… И манифест вышел, чтобы всем помещикам принадлежащие крестьяне спокойно пребывали в прежнем их звании, то есть работали на помещиков своих… Я сам слышал тот манифест, в церкви поп Василий читал.
— К чему ты мне все это говоришь? — с сомнением произнес Можайский.
— А к тому, что ежели от закона о присяге крестьяне поднялись с дубинами, то, значит, больше жизни дорога крестьянину воля и живет она в душе каждого крепостного человека, как бы он унижен ни был помещиком… И ни палашами, ни батогами, ни пушками того не истребишь!
Можайский молчал. Еще тяжелее стало у него на душе. Он говорил с вчерашним крепостным, ныне вольным человеком, и все же между ними была пропасть. И что он ответит Волгину, он — столбовой дворянин, а теперь владелец трех тысяч крестьянских душ? Неужели же оправдывать дворянство тем, что в войске пугачевском был офицер Шванвич или что в бунте крестьян Воронежской губернии участвовал молодой дворянин Шепелев, родственник помещика, против которого бунтовали крестьяне. И какое же это искупление злодейств, учиненных и учиняемых дворянством уже не одно столетие?
…Не прошло недели, как отпущенный на волю графом Воронцовым крестьянский сын Федор Васильевич Волгин с паспортом и подорожной русского посольства ступил на палубу английского купеческого корабля «Виндзор». Корабль направлялся через Гамбург и Штеттин в Кронштадт.
Можайский проводил Волгина в Таунсенд и, перед тем как поднялся якорь, вручил ему два письма. Одно было в опекунский совет; его составил Касаткин, в нем говорилось о введении в права наследства гвардии капитана Александра Платоновича Можайского, единственного и законного наследника статс-дамы Анастасии Дмитриевны Ратмановой. Другое письмо написал Можайский, в нем было всего несколько слов — письмо к Екатерине Николаевне Назимовой.
40
В одиннадцать часов утра следующего дня русскому послу Христофору Андреевичу Ливену был назначен прием у лорда Ливерпуля, первого лорда казначейства, как именуют в Англии первого министра. Можайский, как курьер, доставивший собственноручное письмо императора принцу-регенту, сопровождал Ливена. Когда карета посла, миновав Сент-Джемский парк, свернула на Доунинг-стрит, ее обогнали два всадника.
— Лорд Кэстльри, — назвал первого Ливен, а другого: — лорд Батэрст, государственный секретарь по военным делам.
Двое верховых лакеев сопровождали министров. Всадники опередили тяжелую карету, и когда она подъехала к невзрачному закопченному дому первого министра, их лошадей уже водили по улице лакеи.
Ливен и Можайский вошли в небольшую прихожую, прошли длинный коридор со многими дверями, которые вели в канцелярию. Из дверей на них с любопытством и без всякого стеснения глазели молодые писцы. Седой и угрюмый на вид человек в темно-коричневом сюртуке вышел им навстречу, — это был помощник государственного секретаря Гамильтон, которого Можайский знал в лицо.
После Парижа, после пышных церемониальных приемов, которые так любил Талейран, здесь все выглядело буднично и уныло.
Они поднялись по лестнице во второй этаж. Портреты премьер-министров Великобритании в париках и шитых золотом кафтанах надменно и даже пренебрежительно глядели с высоты. Гамильтон отворил двери и посторонился. Они вошли в большую светлую комнату, и лорд Ливерпуль, поднявшись с кресла, сделал шаг к Ливену. Небольшого роста, еще не старый человек, очень подвижной и бодрый, лорд Ливерпуль был главой партии тори. В Англии говорили, что главная его обязанность — выдавать деньги тем, кого покупает лорд Кэстльри. Сам лорд Роберт Генри Стюарт Кэстльри, с красивым женственным лицом и странным, как бы невидящим взглядом больших выпуклых глаз, стоял у стола, покрытого зеленым сукном. Пока Ливен и Ливерпуль, а затем и Кэстльри обменивались обычными официальными любезностями, Можайский оглядел место, где он находился впервые.
Это был небольшой зал с камином и большим столом в центре; у стола стояло кресло премьер- министра, вокруг — обитые темно-синим плюшем стулья с высокими резными спинками. На стенах висели большие, превосходно выполненные карты всех стран света.
Лорд Ливерпуль сел в свое кресло и указал рядом с собой место Ливену, изнывавшему от жары в парадном мундире, в ленте и при всех регалиях. Тот тяжело опустился на неудобный высокий стул. Кэстльри остался стоять у камина, внимательно рассматривая статуэтку на каминной доске. Ему тоже было жарко, он обмахивался большим шелковым платком.
Можайскому пришла в голову странная мысль. «Вот тут, — думал он, — на том самом кресле, где сидит Ливен, еще недавно, как бедный проситель, вздыхая и жалуясь, сидел толстый Людовик в бархатных сапогах, и лорд Ливерпуль и лорд Кэстльри с брезгливым равнодушием слушали его сетования. А теперь этот подагрический старик их усилиями водворен в Тюильрийский дворец и посажен на трон…»
— В прошлое наше свидание я имел честь довести до вашего сведения… — начал Ливен.
Лорд Ливерпуль оглянулся на Кэстльри, и тот, казалось, весь ушедший в свои мысли, оторвался от статуэтки на камине. Он закрыл дверь, ведущую на балкон, и сел по правую руку Ливерпуля. Его большие белые руки, лежавшие на столе, чуть дрожали.
«Ужели в этих руках, — думал Можайский, — политика Англии?»
Ливен снова заговорил. Речь шла все о том же Семеновском полке, который царь желал показать на смотру в Гайд-парке.
— Его величество уверен, что лондонцам доставит удовольствие присутствие на смотру старейшего и храбрейшего полка русской гвардии. Тем самым как бы подчеркивается наше братство по оружию, — храбрейшие русские и британские солдаты пройдут перед его высочеством принцем-регентом и державными его гостями…
Лорд Кэстльри тяжелым и сонным взглядом посмотрел в сторону, и только тогда Можайский заметил согбенную, хмурую фигуру Гамильтона, стоявшего у кресла Ливерпуля.
— Его высочество принц-регент с нетерпением ожидает прибытия императора Александра, прусского короля и их свиты… — без всякого выражения, заученным, ровным тоном сказал лорд Ливерпуль. — Лондонцы ожидают часа, когда высокие наши гости вступят на гостеприимный берег Англии, но… — и он посмотрел на Кэстльри.
— Но его высочество принц-регент не властен менять законы Англии, — вздыхая, произнес Кэстльри.
И, как бы взывая о помощи, оба уставились на Гамильтона.
— Не властен, — глухим голосом заговорил Гамильтон. — Законы Соединенного королевства воспрещают появление иноземных войск на островах. В 1433 ив 1562 году возникали подобные казусы, но мы не можем иначе толковать закон, как воспрещение появления чужеземного, пусть даже союзного, войска на нашей земле, с какой бы целью оно ни прибыло на острова.
Наступило молчание. Ливерпуль с любопытством глядел на Ливена, Кэстльри, по-прежнему