видел его дважды либо трижды на прогулке; он проезжал мимо, глядя в сторону, я тоже не выказывал желания свести с ним знакомство.

В одну из моих прогулок солдат-ветеран, побледнев и весь дрожа от обиды, сказал мне:

— Знаете ли вы, добрый господин, что вы невольно причинили мне горе? Возможно, вы приметили долговязого франта на вороном коне? Вчерашний день он остановился у моей лачужки и стал спрашивать меня, давно ли вы мне знакомы. «Почему этот русский так ласков с тобой, о чем он с тобой толкует?..» Я ответил ему, что почитаю за счастье быть собеседником господина русского офицера и не намерен ему докладывать, о чем он соизволит со мной беседовать. Тогда он, увидев мою племянницу, оскорбил ее грубым словом и уехал с угрозами, замахнувшись на меня хлыстом…

Можно вообразить мой гнев и мою досаду, — гнусный шпион возмутил меня своей наглостью. «Ну, погоди, я потолкую с тобой по-свойски», — думал я.

Мне не пришлось долго ожидать. На следующий день я повстречал долговязого франта у самой ограды королевского зверинца. Поровнявшись с ним, я заговорил по-немецки:

— Ежели вам, сударь, любопытно узнать, о чем я говорил со старым солдатом-калекой, то вам надлежало бы обратиться прямо ко мне, а не к нему, сударь мой…

Он слегка изменился в лице, но сделал вид, что не понял меня, и хотел было ехать дальше. Но я, протянув руку, схватил его коня за поводья и крикнул:

— Отвечайте, а то будет худо!

Лицо его покривилось от злости, он попробовал вырвать поводья, но не смог, и сквозь зубы стал бормотать ругательства, и тут я расслышал слова:

— Русский… раб!..

Кровь ударила мне в голову; выпустив поводья, я дважды ударил его хлыстом по лицу. Конь его шарахнулся в сторону, и долговязый франт, плохой, видимо, ездок, свалился на дорогу. Я не стал ожидать, пока он встанет с земли, и шагом поехал своей дорогой, полагая, что негодяю легко будет меня отыскать.

В тот же вечер, за ужином у добряка Протасова, я рассказал ему мое приключение.

— Каков он собой? — спросил Иван Кузьмич.

Я описал наружность франта. Тут мой Протасов встревожился и сказал:

— Да ведь это Краут, Михель Краут — доверенное лицо князя Меттерниха! Что вы наделали, голубчик вы мой! Он тайный соглядатай австрийского канцлера, его любимец, к тому же иезуит, ханжа и святоша… Как бы не было беды!

— Откуда ж он здесь взялся?

— Должно быть, прислан курьером.

Выслушав это, я нисколько не пожалел, что так разделался с наглецом, осмелившимся оскорбить меня ненавистным словом «раб»… Я ожидал, что негодяй даст о себе знать. Ни в следующий день, ни позднее никто не приходил из австрийского посольства. Копенгаген мне опостылел еще более, и даже прогулки по берегу Зунда были уже не милы. И когда Протасов вздумал отправить меня в Вену, я с радостью собрался в дорогу. Думаю, что он и сам рад был избавиться от беспокойного соотечественника».

Однажды в дождливое утро Можайский сидел у себя в комнате за столом, — предстояло написать докладную записку Нессельроде о лондонских делах и пребывании в Копенгагене. Он неохотно взялся за перо, зная, что записка будет погребена в архивах и увидит, может быть, свет лет через сто, когда какой- нибудь любопытный историк доберется до архивов.

Еще не написав ни слова, он сидел, раздумывая о родине, о Кате, о том, когда придут письма от Волгина. Он надеялся, что сумеет выпросить отпуск в Россию или отставку. Но об отставке не было сказано ни слова при встрече с Волконским, а Нессельроде мимоходом сообщил, что ждет его записки.

От всех этих дум Можайского оторвал Данилевский, которого он не видел более недели. Данилевский сопровождал императора Александра в столицу Венгрии, и Можайский готовился услышать длинный рассказ о встрече в Оффене, балах, охотах и празднествах, которыми встретили царя венгерские магнаты.

Но Данилевский приехал в парадном мундире, — он только что присутствовал на торжественной и комичной церемонии, которая была в обычае раз в году при австрийском дворе.

В Гофбургском дворце собрали двенадцать старцев и двенадцать древних старух из венской богадельни, которым вместе было более двух тысяч лет. Старики были в одинаковых черных сюртуках, старухи в одинаковых черных платьях. Император Франц и императрица совершили обряд омовения ног старцам и старухам; этот обряд восходил ко временам глубокой древности, но даже седая старина, освящавшая обычай, не уменьшила комичности зрелища.

Старики были до того древними, что казались почти бесплотными. Император Франц, чуть поплескав из золотой чаши на высохшие их ступни, прикасался к ним полотенцем, взятым из рук гофмейстера. То же самое проделывала императрица с древними старухами. Вокруг стояли первые лица государства, двор, иностранные уполномоченные на конгрессе. Даже Меттерних, всегда сохранявший на лице беззаботно- счастливую улыбку, казалось, весь проникся торжественностью церемонии…

— Господи! — сказал Можайский. — Уж не во сне ли я? Да был ли восемьдесят девятый год, жили ли Вольтер и Монтескье? Не живем ли мы в царствование императора Рудольфа? Не сам ли Тартюф сидит на троне, венчанный короной австрийских императоров?.. Счастлив я, что не видел этой комедии.

— Да будет известно вам, Александр Платонович, — развалившись на диване, сказал Данилевский, — что Волконский приказал всей свите не пропускать ни одного бала, ни одного празднества. Замечено, что молодые офицеры стали манкировать…

— Вот еще! Стой под ветром и дождем в одном мундире, дожидайся кареты! Кареты ведь подают по чинам, а нам с тобой — чуть не последним…

— Да, уж в Париже было получше… Гофбург — это тебе не кофейная Фраскатти, а спектакль в Бург- театре — не фарсы на бульваре Тампль… А в Петербурге думают, что мы ведем счастливую жизнь, завидуют нам — свидетелям великих событий…

— Сегодня тебе есть о чем записать в дневник, — сказал Можайский. — Гофбургская церемония того стоит…

— Будто ты не пишешь дневник? — лукаво усмехнулся Данилевский. — Будто я не видел у тебя тетрадку в синем сафьяне с замочком? Кто только не пишет мемуаров нынче, — генералы, дипломаты и придворные дамы… Помнишь наши геттингенские записи?

Он вспомнил, что в Геттингене был обычай меняться дневниками; чувствительные юноши изливали на страницах дневников дружеские чувства. Но он, Данилевский, уже не прежний пылкий юноша… Он знал, что о нем думали, что говорили за глаза его прежние друзья, и его охватывало желание хотя бы Можайскому открыться в самых сокровенных мыслях. Его считают холодным, расчетливым честолюбцем. Правда, он стал молчалив и замкнулся в себе, но пусть хоть Можайский не думает о нем дурно.

— Послушай, Александр, — сказал Данилевский, — давай вспомним студенческий обычай. Одному тебе могу доверить мои собственноручные записки… А ты мне дай свои.

В тот же вечер Данилевский отдал Можайскому ящичек, наполненный доверху бумагами, и взял у него тетрадку в синем сафьяновом переплете.

Можайский отпер ключиком ящик, взял первый лист, лежавший сверху, и, прочитав первые строки, далее читал уже не отрываясь:

«…Слухи о несогласии держав, участвующих в конгрессе, усиливаются ежедневно, и начинают говорить о войне, которая должна возгореться скоро между ними. Тайны дипломатов непроницаемы, но известно, что многие державы вооружаются против России, в особенности англичане. Они, стараясь присвоить себе всеми способами деспотическую власть в Европе и прочих частях света, утверждают, что Россия обнаруживает намерение занять в политической системе Европы место Наполеона. Кажется, что Россия лишилась в этих переговорах той поверхности, которую она приобрела великими пожертвованиями в последние три похода и которая единодушно ей была уступлена в Париже.

Дипломаты наши не поддержали того, что искуплено кровью военных… Восхитительно было видеть знамя русское, развевающееся на высотах Монмартра, но победа тогда только совершенна, когда увенчана блистательным миром. В Париже никто не смел восставать против первенства русских, но оттуда император поехал в Лондон, как будто принимать поздравление в счастливом окончания войны от надменных англичан,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату