седла флягу и достал из вьюка что было с ним съестного.
— Это твой человек? — спросил Фигнер, поглядев на Волгина.
— Он человек Воронцовых… приставлен ко мне.
— Смышленый малый.
— Бывалый. Работал в Бирмингаме и в Шеффильде у Роджерса. Оружейник. Редкий мастер. Я его давно знаю. Ему обещана воля.
— Будь ты царем, отпустил бы ты крепостных на волю? — спросил Фигнер и сам ответил: — Я бы отпустил… В первую голову тех бы отпустил, кто с французом воевал… Вот только чувствует ли непросвещенный люд ярмо рабства?
Ни Фигнер, ни Можайский не думали о том, что их разговор от слова до слова слышали Волгин и гусары.
— Гельвеций порицал правительства за то, что оставляют народ в невежестве, — сказал, раздирая зубами гусиную ногу, Можайский. — Дать просвещение народу — и вмиг не станет рабства.
— Вот ты в Англии бывал? Бывал. Там люди равны перед законом. Счастливы ли они?
Можайский задумался.
— Что есть равенство перед законом? Один украдет часы ценой в три гинеи и на всю жизнь попадет в тюрьму, другой украдет миллион и живет, почитаемый всеми за честнейшего человека… Везде подкуп, низости, лицемерие и разврат двора…
Можайский налил до краев серебряную чарку.
— Уж не масон ли вы, сударь мой? — спросил Фигнер, усмехаясь недоброй усмешкой. — Как это поется в масонских куплетцах:
Вот уж не терплю этих ханжей! Строят Соломонов храм чистой нравственности, разглагольствуют о добродетелях, о целомудрии, воздержании, а сами отлично пьют и едят и нисколько не бегут от сладострастных утех. Для чего, скажи мне, ежели ты масон, вся эта таинственность, церемонии, обряды, ритуал, эмблемы, заменяющие церковные реликвии? Почему творят благо только тем, кто по званию своему дворянскому не смеет просить милостыню? Ежели благотворительствовать, то не оставляй своей милостью людей простого звания! Ведь так?
— Так… — не слишком уверенно произнес Можайский, — однако душе человеческой свойственно искать истину… в любом обличьи… Ежели закрыть глаза на все эти молотки, циркули, эмблемы, то в поучениях масонских есть поиски веры… Есть и достойные люди в масонских ложах…
— Есть. Вот Волконский, князь Сергей Григорьевич. Я его люблю, он из худших лучший. А другие идут в ложу для того, чтобы стать ближе к своему начальнику, для того, чтобы, заняв в ложе звание брата старшей ступени, быстрее подвигаться по службе… с помощью брата-благодетеля. А розенкрейцерство? Все это обман, друг мой! Да и ты, хоть и наверное масон, и то в сомнении. Я вижу.
Действительно, Можайский был смущен. Этот человек, которого он встретил при таких странных обстоятельствах, как бы мимоходом проник в сокровенные мысли Можайского.
— Истина в том, — сказал Можайский, — в том, чтобы пробудить в душе человека дух Брута, Катона, Курция…
— Брут? Этот по мне. А Катон был ритор. Риторов — краснобаев не терплю.
— Пью за гибель тиранства! За вольность!
Фигнер покачал головой и отодвинул свою чарку.
— А чем ты добудешь вольность? — и снова на лице его явилась нехорошая, злая усмешка.
— Вольность — дочь просвещения, — сказал Можайский.
Фигнер снова покачал головой.
— Нет, не просвещением, не вольнодумством философов можно покончить с тиранством владык… — твердо сказал Фигнер.
— Тогда чем же?
— Вот этим… — Фигнер показал на поблескивающий в траве эфес сабли. — По мне — Алексей Орлов да граф Пален сделали куда больше, чем твои философы, проповедники вольности. Или барон Анкарстрем, застреливший из пистолета шведского короля Густава III на маскараде.
Можайскому стало не по себе…
— Республиканское устройство… — пробормотал он, чувствуя, что говорит бессвязно, — ради сего должна пролиться кровь, ежели того требует общественное благо…
— Республиканское устройство! — со смешком повторил Фигнер. — Не буду равнять себя с купцом или ремесленником! Не буду хотя бы потому, что я из другого теста… Моя судьба — борьба, страсть, опасности… Пролить кровь тирана? Изволь, вот моя рука…
— Для чего? Для того, чтобы на трон сел другой тиран?
И он прочитал по-русски стихи Радищева:
Они снова перешли на французский язык, и Можайский был рад этому — провожатые не понимали их…
Фигнер молча осушил свою чарку.
— Говори по-русски, Можайский: мы не у Венцельши в Виттенберге, а в лесу…
Можайский понял, что Фигнер хочет переменить разговор.
— Ты женат, Можайский? — вдруг спросил он. — Не женат? Счастливый. Для чего жениться таким людям, как я? Для того, чтобы, не дожив до тридцати лет, оставить вдову и детей нищими? Кто мы? Нищие в офицерских мундирах…
Потом, когда Фигнера уже не было в живых, Можайский не раз вспоминал эти слова, сказанные с грустью и горечью.
— Да и то сказать, — продолжал Фигнер, — не рождены мы для того, чтобы дожить до старости, травить осенью зайцев, тучнеть, музицировать и играть с внучками…
— Правда, — тихо промолвил Можайский.
— Прости меня, Можайский, — вдруг по-старому насмешливо заговорил Фигнер, — не пойму, отчего ты не женат. Ты недурен собой, молод, хорошего роду…
— Оставим это, Александр Самойлович…
— Мало в Петербурге богатых дурочек с приданым?.. Ну, не хочешь жениться — поищи пожилую красавицу с мужем сановником, глядишь, через год будешь флигель-адъютантом…
Точно чёрт дергал этого человека! То он казался приятелем, ласковым, добрым другом, то говорил чуть не злобно, насмешливо, с издевкой…
— Оставь, Александр Самойлович, — сдерживая негодование, сказал Можайский. — Я не из породы шаркунов и столичных ловеласов. Я любил крепко и поплатился за любовь.
Фигнер потянулся, зевнул и вдруг, закинув голову, задумался. Он что-то силился припомнить… Как будто он что-то слышал о несчастной любви Можайского… Уж не о нем ли судачили в петербургских гостиных?..
— Да постой, — сказал он, поднимаясь с травы и стряхивая крошки, — уж не ты ли?.. Погоди, как ее звали?.. Дай бог памяти…