бесчеловечнее! Вот говорят про меня, что очень я ожесточился. Ожесточился потому, что много видел горя и слез народных… Ну, спасибо вам хоть на добром слове…
Он оглядел чистенькую комнату князя, свечу у ночного столика, книги в сафьяновых переплетах и наклонился над ними.
— Книги в походе — роскошь… Я вожу с собой одну библию, — и, подметив удивленный взор Волконского, добавил, — вам странно: атеист, неверующий, и библия.
— Странно, — согласился Волконский.
— Перечитайте «Книгу Судей», князь. Куда Вальтер Скотту…
Он взял со столика книгу.
— Гельвеций… В походах нет времени прочесть книгу да пораздумать. Рассуждения этого философа о бедности и богатстве мне давно по душе. Правда, что богатство неправильно разделено между людьми: одни утопают в довольстве и роскоши, другие гибнут в нищете…
— Отнять богатство у недостойных и отдать нищим и достойным? — задумчиво проговорил Волконский. — Мечта… Мечта философа.
— Однако то хорошо, что это философия земная, терпеть не могу немецкой метафизики и мистики, туманных бредней о загробном мире… «Вертер», — прочел он название другой книги. — Не понимаю, для чего Наполеон возил в итальянский поход «Вертера»…
— Вы строгий судья, — сказал Волконский, глядя на хмурое лицо Фигнера.
— Шиллер — «Разбойники»… Petten fon tiranencetten — освободить от цепей тиранства! Вот это мне по душе! Только это одни слова.
— Почему же слова?
— Когда Наполеон вступил с войсками в Берлин, он ехал по Унтер ден Линден на двадцать шагов впереди своей свиты, ехал один. Толпы народа хранили молчание. И не нашлось смельчака с кинжалом или пистолетом под плащом! Это оттого, что прусские бюргеры охотнее других покоряются завоевателям.
— А студент в Вене? Кстати, у него, кроме кинжала, был томик Шиллера. Не знаю, что более может послужить делу свободы — кинжал убийцы или стихи поэта.
— …Война идет к концу, — продолжал Волконский, — есть предел силам человеческим, есть предел военному счастью Бонапарта.
— Счастью?
— Искусству, — согласился Волконский. — Однако с каждым днем мы становимся сильнее, мы выгоним его из Германии и станем на Рейне.
— И тогда, что же, по домам? — ненатурально улыбнулся Фигнер. — По мне, воевать бы еще лет с десяток.
— Вы шутите?
— Ни мало. Мне нет покоя… Мир, житие в усадьбе, гарнизонная служба — все это не по мне… — он показал на грудь, — вот здесь жжёт… Тянуться перед гатчинцами. Слушать грубости царева брата Константина. Правда, со мной этого не случалось. А было бы, случилось бы… — он опять криво усмехнулся. — На дуэль бы не вызывал. Зарубил бы перед фронтом!
Холод пробежал по жилам Волконского. Он не мог отвести глаз от неподвижной, неестественной улыбки, маленькой, слегка дрожащей руки, поглаживающей эфес сабли.
— Я поздно родился, князь… Мне бы жить лет триста назад, плыть на каравеллах в неведомые людям страны, завоевывать царства, как Фердинанд Кортес, Пизаро или наш Ермак… Смешно, а?
Волконский покачал головой:
— В наш век вы прославили свое имя, Александр Самойлович. Честь вашего имени дорога каждому, любящему славу русского войска.
— Что ж, так я понимаю долг воина. Но мало мне этого! Мало! — стукнув кулаком по колену, воскликнул Фигнер. — Я лелею план, вам, так и быть, скажу: пробиться с моим легионом через Альпы, войти в Италию, взбунтовать Милан, поднять Ломбардию, Тоскану, папскую область, объявить себя вице- королем… Власть! Русская власть в Италии! Вот счастье! Вот цель жизни! — вдруг он умолк и разразился смехом. — Сумасбродство! Неправда ли? — и вдруг он спросил с грустью и серьезно: — А вы, князь? В чем видите счастье?
— Я? Я не хотел бы таких походов. Судьба завоевателя не по мне… Я люблю мой народ, народ русский, вижу дивные качества, которыми одарила его природа, народ первый на свете по славе, по могуществу, по радушию, мягкосердечию, юмору… И мне тяжко видеть, как его оскорбляют, унижают низкие и подлые люди нашего сословия… С концом войны должны быть перемены… великие перемены в государственном устройстве, в управлении…
Где-то близко труба сыграла зарю.
— Вот вы о чем… — с удивлением сказал Фигнер, и на лице его появилось выражение то ли сожаления, то ли иронии.
И Фигнер глядел на Волконского, на его красивую, стройную фигуру, к которой так шел генеральский мундир и георгиевский белый крест, по праву полученный за славное дело… Что-то вроде зависти шевельнулось в душе Фигнера. Бог знает, о чем думал он в эту минуту, когда они прощались. Но, уж верно, не думал, что блестящий, храбрый молодой генерал через двенадцать лет будет лишен титула и воинского звания, закован в кандалы и сослан а Сибирь, в каторжные работы.
Александр Самойлович возвратился к своему отряду накануне окончания перемирия. Отряд был расположен в великолепных заповедных парках Верлитца. За парками, где бродили олени и лани, начинался густой лес, спускавшийся к водам Эльбы. Узкая плотина соединяла берега реки.
Прибыв в отряд, Александр Самойлович вызвал к себе своих офицеров. Он сказал им, что ни оружия, ни патронов ему не дали. Потом выслушал доклад лазутчиков, побывавших в городке Дессау. Вести были невеселые. Французская и польская конницы перехватили заставами все дороги, по всей округе идут передвижения французских войск, отряд может быть в любую минуту окружен. Позади река Эльба и узенькая полоска плотины, — по ней, возможно, придется отходить. На другом берегу стояли прусская гвардейская кавалерия и уланский полк, на который мало надеялся Фигнер.
Он лежал на разостланной под косматой елью бурке, держал в зубах погасшую фарфоровую трубочку. Большие серые глаза его рассеянно глядели в небо.
— Никто не смей снимать с коней седла, — наконец сказал он, — я сам проверю цепь и расставлю дозоры.
Когда стемнело, он приказал привести коня, расставил дозоры и спустился к водам Эльбы. Солнце было на закате, поднялся ветер, вокруг зловеще шумел лес. Он долго глядел на узкую ленту плотины.
Корнет Лихарев, почти мальчик по возрасту, спрыгнул с коня, зачерпнул рукой воду и смочил себе вихор.
— Здесь Эльба глубока, — сказал тихо Фигнер. — Ежели нам отступать, то вплавь никак нельзя… Что до меня, то я сроду плавать не умел…
— А не начать ли нам потихоньку отход? — осмелился спросить Лихарев.
— Приказа нет, мой голубчик, — ласково ответил Фигнер. — А потом не все ль равно? С тех пор как я родился и стал мыслить, я знал, что все равно придется оставить этот свет… Вот только жену жалко… — Помолчав, он добавил: — Но не в постели же умирать воину, дорогой мой? Умереть — так во славу отечества…
Лихарев молчал. Что мог сказать он, девятнадцатилетний юноша, знаменитому партизану и храбрецу?
— Что вы думаете об этом столбе пыли? — вдруг спросил Фигнер, повернувшись лицом к лесу.
— Здесь песок… Возможно, от ветра.
— Ветер утих. И пыль неспроста…
Они вернулись к отряду. Едва они проехали с полверсты, их догнал казак из дозора:
— Француз валит!.. Кавалерия, ваше высокоблагородие… Несметная рать!
Это был авангард корпуса Нея.
Фигнер приказал бить тревогу, мундштучить коней и готовиться к отходу через плотину. Он был весел, приказы отдавал шутливо и ласково. Стрелкам приказал подняться на сосны, драгунам — спешиться и лечь.