дворца… Показалась торжественная процессия. Сначала эскорт императорской гвардии в красных мундирах и медвежьих шапках… Шел дождь, вся картина выглядела весьма жалкой, мой друг… Он сидел один в раззолоченной карете, перья его шляпы намокли от дождя, так же как и горностаевая мантия… Лицо его показалось мне обрюзгшим, совсем не таким, как на портретах. Но что было самое важное — ни одного приветствия не слышалось из толпы. Люди с равнодушным любопытством глазели на ливреи лакеев, стоявших на запятках, на императрицу в мокрой малиновой мантии — она ехала во второй карете… Лил дождь, гремели барабаны, и Наполеон тоже равнодушно глядел на толпу, собравшуюся на террасе Тюильри, на людей, дрожавших от холода и сырости. Это походило на похороны, мой добрый друг, и в самом деле это было началом конца… Не прошло четырех месяцев — и неприятель у ворот Парижа…
— 24 января Наполеон покинул Тюильри. Отправляясь в армию, он указал маршалам и придворным на своего сына и сказал: «Я вверяю вам этого ребенка, надежду Франции»… Слезы умиления, умилительная картина. Но те же люди, которые лили слезы 24 января, — 31 марта махали вам белыми платками. Эти господа пойдут на любое унижение, на любую подлость, чтобы сохранить свои дворцы, драгоценности, экипажи и лошадей. Еще неделю назад, — продолжал Вадон, — Париж почитал себя в полной безопасности. Правительство и сам Наполеон поддерживали эту беспечность в народе. Неприятель был у ворот столицы, а бюллетени главной квартиры твердили о победах. Глаза наши открылись только 28 марта… Я видел ужасные сцены на бульварах. Там, где щеголи и светские львицы привыкли появляться в своих роскошных экипажах, мы увидели множество раненых солдат, толпы несчастных поселян. Оставив свои жилища, они несли на плечах жалкие пожитки. На площади, где мчались придворные кареты, я увидел бедную телегу, — на соломе поместилось целое семейство: мать, грудной ребенок, старик и старуха; на тощем ослике позади ехала крестьянка; пастух гнал частичку спасенного им стада, голодные овцы блеяли и тянулись к соломе, торчащей из телеги… Их окружали парижане. Я видел трогательные примеры великодушия, но видел и бессердечие и корысть. Я не покидал лазарета, устроенного в фойе театра «Водевиль», — не правда ли, странный приют для страждущих? Днем через Париж шли свежие войска, везли снаряды, — это подняло дух парижан; говорили, что опасность не так уж велика. И вот легковерие народа! На площадях появились уличные фигляры, фокусники и забавляли парижан до позднего вечера. Потомки не поверят тому, что двухсоттысячная армия неприятеля стояла в двух милях от Парижа, а парижане узнали об этом только на рассвете 30 марта, в четыре часа утра, когда раздались пушечные выстрелы и барабанщики во всех концах города забили тревогу. Ужас достиг высшей степени. Барабаны призывали национальную гвардию защищать столицу, вооруженные граждане шли к Монмартру, за ними бежали плачущие жены и дети… Как могли мы противостоять завоевателям? Что было у нас? Несколько пушек, у которых встали мальчики из Политехнической школы, пять тысяч линейного войска и пятнадцать тысяч национальных гвардейцев, без офицеров… вооруженные охотничьими ружьями…
Я ответил старому доктору, что капитуляция спасла Париж от разрушения, что, кроме двухсот тысяч, стоящих у ворот столицы, по всем дорогам идут к Парижу колонны пехоты, несметная кавалерия и шестьсот пушек, готовых громить город с окрестных высот.
— Знаете ли вы, — говорил Вадон, — что правительство убедило граждан Парижа в том, что им предстоит отразить только слабый отряд неприятельской армии? Двенадцать часов длилась оборона, а затем последовала капитуляция… Вы знаете меня, мой друг, я никогда не мог простить узурпатору смертельный удар, который он нанес правам человека и гражданина, уничтожив республику. Я знаю, как унижал национальную честь и достоинство народов Европы Наполеон. Вы, русские, имеете право требовать возмездия… Но я люблю Францию и народ французский и плачу, ибо это день скорби моего народа. Спартанцы хвалились тем, что женщины Спарты никогда не видели огней неприятельского лагеря. Женщины Парижа гордились бы тем же самым, если бы Париж защищали герои битвы при Вальми, перед которыми трепетали тираны…
Наполеон стал чуждым народу. Мог ли он вызвать в сердцах французов энтузиазм 1792 года, энтузиазм, который бы спас Париж? Еще в феврале месяце он больше всего заботился о себе: чем я стану для французов, если подпишу унижение Франции? Что я скажу сенаторам-республиканцам, если они потребуют от меня барьера на Рейне? Истребив непримиримых истинных республиканцев, казнив и сослав якобинцев, он боялся нас, чудом оставшихся на свободе, более, чем коалиции. Он всегда боялся идей больше, чем штыков. Однажды он так и сказал: «Лучше несколько поражений, чем власть народа». Помните вы наши беседы здесь, у камина, о Фурье, о труде, который не будет ни унизительным, ни тягостным для человека, о том, что близкое будущее человечества — это свободные объединения тружеников… Знал я Гракха Бабефа и слышал горькие слова его о судьбе работников: «Работайте много и ешьте мало, или сам больше никогда не придется есть. Таков варварский закон капиталистов». Этот мученик говорил нам: «Революция — это война между патрициями и плебеями, между богатыми и бедными…» Может быть, смерть на гильотине была для него счастьем, он не увидит того, что вижу я спустя двадцать пять лет после 1789 года — белые лилии, белые повязки аристократов… Вот к чему привел Наполеон Францию, истребив самый дух 1789 года… Он превратил своих чиновников в машину, подписывающую четыреста бумаг в день. Самое ничтожное, мелкое дело решалось в Париже, хотя бы ответ из Парижа пришлось ждать целый год. Он создал пять полиций, полицию Фуше, агентуру главного инспектора жандармерии, префекта полиции, начальника почты, ведавшего перлюстрацией, и тайную полицию императора. Он боялся сочинителей, запрещал невинную комедию за то, что в ней были насмешки над двором Людовика XV, он приказал автору трагедии «Венецианцы» казнить неприятного ему героя трагедии. Он уничтожил общественное мнение и угасил дух свободы…
Так говорил мой старый друг доктор Вадон в тот самый час, когда к заставе Пасси подходил с развернутым знаменем Семеновский полк и парижане впервые увидели на улицах Парижа грозных и усатых богатырей наших… Герои-победители входили в столицу Франции, древнейший и славный город Европы.
…Итак, я в Париже. Воспоминания, печаль о минувшем. Но не следует забывать о том, для чего я послан сюда, — говорил я себе. Что думают парижане о перемене, о судьбе, ожидающей Францию? Не ярые республиканцы, как доктор Вадон, а благонамеренные негоцианты, опора империи Наполеона. Не слишком много узнал я в эти два дня.
Случай помог мне. Мой беспутный друг Дима Слепцов пожелал купить у знаменитого парижского часовщика, господина Брегета, часы для себя и еще часы — подарок престарелому отцу. Итак, на третий день пребывания моего в Париже отправились мы на площадь Дофина в ля Ситэ.
Господин Брегет, славный часовщик, член Института, жил в старом и ветхом трехэтажном доме. В первом этаже была его мастерская, во втором — его комнаты. Здесь он принимал достойнейших из покупателей. Мебель, картины, бронза — все говорило о богатстве владельца сего дома. Но самым драгоценным в доме были изделия самого господина Брегета — часы, которые можно было видеть и у нас в России, в пензенской глуши, и в Бостоне, за океаном, и в Лондоне, в руках у первых людей государства. Хозяин дома был еще не стар, вернее — моложав, лысину его прикрывала лиловая шелковая шапочка. Меня он немного знал и принял нас обоих ласково, но с тайной, как мне показалось, тревогой. Застал я у Брегета еще двух парижских негоциантов — мебельщика и винодела; они были весьма опечалены слухами, которые разносили по Парижу неугомонные вестовщики…
Сначала говорили, что Париж будет разорен, что русские и пруссаки сожгут, столицу. Однако сего не было, — рынки и лавки открыты и бойко торгуют своими товарами, рента повысилась на бирже. Друзья господина Брегета, узнав, что я добрый его знакомый, спрашивали меня о намерениях императора Александра, на что я, разумеется, ответил, что мне эти намерения неизвестны. Тут мебельщик стал жаловаться на Наполеона, на его своеволие, на то, что он погубил цвет молодежи французской… Господин Брегет, однако, сказал, что ремесла и торговля при императоре процветали и тем укрепили благосостояние Франции.
— Ничего хорошего, — сказал господин Брегет, — нельзя ждать от возвращения эмигрантов. Они хотят вернуть себе отнятые у них земли и обездолить землепашцев, владеющих этими землями уже более двадцати лет…
Винодел и мебельщик согласились с ним, но опасались, что союзники разорят Париж, ежели народ не примет Людовика XVIII. Говорили о молодчиках с белыми кокардами, ненавистными народу, о том, что офицеры и особенно солдаты хоть и устали от войны и походов, но псе же склонны видеть на престоле малолетнего сына Наполеона, лишь бы не Бурбона. Говорили и о том, что русский император живет во