грамоту. Есть из духовного звания, семинаристы, сданные в солдаты, из дворовых попадаются толковые люди. Иные даже газеты читают…
«Как мало знаем мы наш народ», — в который раз подумал Можайский и отпустил Волгина. Волгина тянуло в Версаль еще и потому, что в Версале по воскресеньям били фонтаны, горели фейерверки. Земляк- инвалид Кузьма Марченков говорил, что нет краше на свете версальских фонтанов и потешных огней. На площади Людовика XIV, которая когда-то называлась площадью Революции, Волгин сел в безрессорный экипаж, запряженный одной лошадью; такие экипажи назывались «куку», Волгин взобрался на верхотурье — империал. «Куку» покатил по правому берегу Сены.
С высоты империала Волгин видел обгонявших его всадников на отличных лошадях, нарядные кабриолеты, придворные золоченые восьмистекольные кареты, — все это стремилось в Версаль.
Дорога оказалась неблизкой, к тому же «куку» медленно подвигался среди подобных же неприхотливых экипажей. Уже под вечер тряский и скрипучий экипаж, наконец, остановился у ограды почетного двора Версальского дворца.
Волгин подумал, что в казармы егерского полка он попадет лишь после вечерней зори. Однако до фейерверка оставалось много времени, и он пошел бродить по широким улицам-аллеям, мимо тихих особняков с закрытыми наглухо решетчатыми ставнями. Так он дошел до казарм, где в давние годы стояла швейцарская наемная гвардия, и остановился, увидев на плацу всадников и две придворные кареты.
На зеленом лугу, по кругу, на длинном поводу бежала кровная вороная лошадь. Человек в голубой, шитой золотом куртке и длинных оленьих панталонах легко взлетал ей на спину и, описав половину круга, спрыгивал на землю. Затем вновь нагонял лошадь и проделывал то же с такой легкостью, точно он не бегал по земле, а летал по воздуху. Господа, сидевшие в каретах, и всадники, окружавшие кареты, били в ладоши.
Человек в голубой куртке был знаменитый наездник Франкони, удивлявший искусством вольтижировки весь Париж, всадники — офицеры кирасирского имени цесаревича Константина полка.
Наглядевшись на это зрелище, Волгин решил повернуть к королевскому дворцу, — итти к землякам было уже поздно. Он остановился у ограды казарм; там собралась парижская голытьба, ожидавшая остатков от солдатского ужина; такой установился обычай в Париже — кормить из полковых котлов бедняков. Обойдя ограду, Волгин шел к Версальскому дворцу, и тут с ним приключилась история, которой он никак не мог ожидать. Трое всадников в кирасирских колетах и касках выехали из ворот казармы. Один из них, курносый, белокурый, с перекошенным, злым лицом, вдруг придержал коня, оглядел с головы до ног рослую богатырскую фигуру Волгина и что-то сказал. Волгин снял шапку и пошел своей дорогой. Однако рядом с ним послышался конский топот, и молодой офицерик, по видимости адъютант, окликнул Волгина:
— Эй, постой!.. Ты чей человек?
— Капитана Можайского, ваше высокоблагородие…
— Какого полка?
— Штаба его величества…
— Ступай…
И адъютант поскакал в сторону.
В тот вечер как-то особенно легко было на душе у Феди Волгина. Служба у Можайского не тяготила его. Можайский был одинок, кроме Слепцова, ни с кем не дружил. Иногда вечером Можайский сажал против себя Волгина, расспрашивал его о житье на родине, потом в Лондоне и втайне удивлялся тому, сколько чуткости и великодушия было у крепостного, удивлялся веселому лукавству его ума, беззаветной любви к родине, которую сохранил на чужбине русский человек. Между тем судьба его зависит от Воронцова, от ответа из Лондона на письмо Можайского…
Вечер выдался теплый и ясный — ни облачка. Розово-синее, цвета сирени, небо светилось ровным лучезарным светом. С террасы дворца открывалась широкая аллея; две зеленые стены уходили далеко во мглу и завершились вековыми высокими тополями, тремя террасами сбегал вниз парк. Спускаясь по ступеням, Волгин подошел к фонтану Нептуна. Вокруг слышался смех, говорили на чужом языке, но шаги тысячи людей и голоса заглушал рокот водометов, поднимавших в высоту тяжелые, как бы хрустальные, струи; заходящее солнце зажигало их золотым сиянием, струи падали вниз, рассыпаясь миллионами брызг.
Когда стемнело, версальские фонтаны еще долго мерцали в вечерней мгле, и вдруг с оглушительным треском взлетели вверх три огненных шара, осветив тысячную толпу вокруг, фонтаны и мраморные статуи, белеющие в темно-зеленой чаще парка.
Начался фейерверк. Припомнилась Феде Волгину сказка про жар-птицу, и показалось, будто сказочная жар-птица золотым сиянием своих перьев озарила ночь.
…А через два дня пришла беда.
Можайский вернулся из штаба и позвал к себе Волгина.
— Сидел бы ты дома, Федор, — хмуро сказал он. — Как это тебя угораздило попасться ему на глаза?
— Кому, Александр Платонович?
— Великому князю Константину Павловичу. Он приказал передать, что будет доволен, если капитан Можайский отдаст своего человека в кирасирский полк… Ростом и по всем статьям, видишь ли, ты подходишь… Я доложил его высочеству, что ты человек Семена Романовича Воронцова и ожидаешь оказии, чтобы воротиться к нему.
— Что ж теперь будет, Александр Платонович? — упавшим голосом спросил Волгин.
— А будет то, что великий князь обратится к Семену Романовичу, — отказать в просьбе государю- наследнику невозможно…
Можайский лег на софу и задумался. Отдать человека под красную шапку, на двадцать пять лет, да еще в кирасирский полк… Командир полка — известный во всей армии мучитель, тиран гатчинский! Вот от чего иногда зависит судьба человеческая.
Он взглянул на внезапно осунувшееся лицо Феди Волгина, на его потухший взгляд. Было у этого человека свое достоинство; он заслужил уважение и храбростью и умом, ему Можайский был обязан жизнью. Не вынесет он обид и палочных порядков, пропадет, и ничем ему не поможешь…
— Федя, — дрогнувшим голосом сказал Можайский, — что ежели ты…
Он не договорил, но Федор понял, что он хотел сказать. И тут явился перед ним образ Кузьмы Марченкова, человека без родины, оставшегося навеки на чужбине…
— Александр Платонович… Птица, тварь неразумная, и то своих полей и лесов держится. А я — человек… Могу ли навеки забыть свое отечество, места, где я родился и рос…
«Вот оно, чувство высокое, вот сердце истинного патриота в этом крепостном человеке… А сколько есть дворян и знатных, которые легко променяли свое отечество на чужие края…», — думал Можайский.
С тяжелым чувством Волгин ушел от Можайского. Он вышел в сад и сел на каменную скамью. Богатырь телом, он чувствовал свое бессилие перед обрушившейся на него бедой.
Только в действующей армии он увидел солдатскую жизнь, она показалась ему мукой, — не поход, не сраженья, а учения. Люди охотнее шли на вражеские штыки, чем на плац, где изощрялись фрунтовые «профессоры». Правда, были полки, где командир и офицеры вывели палки и розги, вывели телесные наказания, но Волгин знал, что кирасирский имени Константина полк — не из их числа.
От какой ничтожной случайности зависела жизнь человека! Для чего он поехал в Версаль, для чего попался на глаза Константину? Не будь этой поездки в Версаль — дождался бы он обещанной вольной… Отчаяние овладело им. Хоть топись в реке!.. Он вспомнил, как на прогулке с Можайским они зашли из любопытства в «смертную палату» — морг, как называли это мрачное место французы. Там были выставлены смертные останки тех, кто нашел насильственную смерть на парижских улицах. За стеклами, на каменных плитах лежали мертвые тела удавленников, утопленников, висели их одежды, чтобы легче было узнать, кто они… Может быть, и ему лучше лежать там, на каменной плите, чем умереть под палками?.. И вдруг ярость охватила его, такая ярость, что даже крохотная Дениза, его любимица, с которой он любил играть, не рассеяла его отчаяния.
За что народ терпит такие муки от дворянства и помещиков?