— Тогда позвольте спросить вас… В походную канцелярию его величества приходят жалобы прусских помещиков, что их обсчитали за фураж для нашей кавалерии, что им причинили убытки от постоя наших войск. Требуют деньги от освободителей их от ига Наполеона! Как мириться с такой неблагодарностью? Откармливали до отвала отступавших французов! Драли деньги с французов и с нас — и смеют вопить о своем патриотизме! Мне говорили, что истинные патриоты более страшились шпионов немецких государей, чем французской пули…
— Патриотизм… — в задумчивости произнес Тургенев. — Откуда его взять прусскому помещику или владетельному князю? Отец его, курфюрст, продавал своих солдат англичанам, а эти посылали их воевать с колонистами Нового Света… Наполеон хорошо знал королей и князей немецких земель. Он умел натравить их друг на друга, умел вовремя бросить лакомый кусок, и они все гурьбой бросались за подачками. Барон Штейн, правда — он патриот, говорил мне, что прусский король и немецкие владетельные князья ненавидят его более, чем Наполеона. Да, патриотизм есть, но его надо искать у немецких ремесленников, которые страдали от грабительских налогов Наполеона, у крестьян, которые принуждены были отдавать своих сыновей, тысячами погибавших в походах, добывая Наполеону новые земли и славу полководца…
…патриотизм был и у майора Шилля! Немецкие юноши не забудут попытку его поднять народ против ига Наполеона. Шилль был истинный патриот и отдал жизнь свою во имя отечества.
— Однако почему же прусский король стал во главе Тугенбунда и первый поднял свои войска против Наполеона?
— Да просто потому, что понял — русские сильнее! Вот откуда его храбрость. Впрочем, сколько раз он терял ее в этом походе. Я часто думаю: если бы французы принесли немецкому народу только освобождение крестьян от рабства, уничтожение варварских средневековых законов, если бы не было угнетения и оскорбления национального чувства, если бы восторжествовал дух конвента… — Он умолк и глубоко вздохнул. Потом заговорил о другом: — Наша встреча по пути из Аахена в Кельн запомнилась мне… Сожалею, что вы еще не нашли душевного покоя. Я заговорил с вами об этом, потому что вчера, в театре, мне показалось, вы были в глубоком горе… Сколько бед, сколько несчастий мы видели в эти годы, — с грустью продолжал Тургенев, — но свое горе, однако, ближе к сердцу, преодолеть его трудно, не правда ли, мой друг?..
— Я дважды потерял единственно близкое мне существо, и во второй раз — по своей вине.
Вошел Федор и сказал, что стол накрыт в беседке, но небо хмурится и как бы не было дождя.
— Как же быть? В комнатах душно.
— Тогда лучше в беседке. Авось пронесет грозу.
Когда Федор ушел, Тургенев спросил:
— Это ваш человек? Видно, что смышленый малый и что ему у вас хорошо. — Не дожидаясь ответа, Тургенев продолжал: — Вот мы говорим «мой человек», точно о вещи какой, точно у дворового человека нет души и он не страдает, не мыслит. Добрый и умный русский человек, в котором более благородных чувств, чем в двадцати дворянах, может быть продан, обменен, сдан в солдаты, избит палками за самую малую провинность. Как можно оправдать это? Сколько благородных речей было сказано в туалетной комнате императора, когда там собиралась «партия молодых» — Павел Строганов, Чарторыйский, Виктор Кочубей, Новосильцев! Сам государь горячо и пылко говорил о горькой участи крепостных. Сколько было планов, а чем все кончилось? Некоторыми льготами для дворовых, запретом продавать крестьян без земли, да и тут за взятку всегда найдут обход закону. Война кончилась, кто больше всех страдает? Народ, крестьяне. Поля не засеяны, в закромах ни зернышка, хлебом для крестьян никто не озаботился, помещики из казны заимствуют, а крестьяне?
Можайский рассказал Николаю Ивановичу о беде, постигшей Федора Волгина.
— Уже на пороге освобождения ему грозит участь солдата в кирасирском полку, в полку, который прозван солдатской каторгой! — с горечью сказал Можайский. — Да еще попасть в руки изверга и сумасброда, труса, который в начале кампании двенадцатого года уверял Карамзина, что противодействовать Наполеону бессмысленно, что Россия будет покорена. Другого за такие изменнические речи расстреляли бы перед фронтом, но он — цесаревич, брат государя… В Елисейском дворце, показал себя дураком и безобразником. Собрал генералов — русских, поляков, французов, построил их и показывает фронтовые кунштюки, командует по-французски и по-русски. А дипломаты смеются: русский престолонаследник. Не дай бог такому олуху престол!
На этом их разговор прервался. Послышался стук колес — приехали Сергей Тургенев и Раевский, затем верхом с вестовым примчался Дима Слепцов. Можайский попросил всех в сад. Дочери хозяина встретили Слепцова как старого знакомого. Сергей Тургенев им показался таким же веселым, как Слепцов, только Николая Ивановича и Раевского они дичились, особенно Раевского с его насмешливой улыбкой и мрачным огнем во взоре.
В саду было тихо, цвели розы, и над розами летали стрекозы и пчелы. Пахло жасмином, желтые сережки акаций свисали над посыпанными песком дорожками. Вокруг беседки стоял зеленой стеной дикий шиповник. Густой плющ оплел античные руины, сооруженные в саду по моде того времени. Николай Иванович загляделся на эти руины.
— Здесь, во Франции, — сказал он, — может быть, и кстати эти греческие портики, павильоны Флоры… А у нас, в наших садах подмосковных, уж строили бы лучше старинные терема.
— Терема? — Да вы шутите! — воскликнул Слепцов. — Ну как можно нашим дамам в туалете от Миненгуа войти в русский терем?
— А разве русское платье, сарафан и кокошник не лучше парижских модных платьев? Не на худосочных девах, воспитанных французскими танцмейстерами, но на наших русских красавицах!.. Вот поглядите, — и Тургенев показал на Волгина, — оденьте этого молодца вместо немецкого платья в русский кафтан — красавец, истинный богатырь!
Начался завтрак и шел своим чередом. Мадам Бюрден и ее повариха постарались угодить гостям.
Говорили по-русски и по-французски. Волгин сидел на скамье поодаль.
— Государь приказал выбить мемориальную медаль в память Отечественной войны. На медали изображены наши сословия — дворянин, купец, крестьянин и священник, благословляющий всех троих, и под сей аллегорией надпись: «Мы все в одну сольемся душу». Я спросил у Павла Александровича Строганова: «Ежели все души слились в одну, то как же дворяне могут продавать крестьянские души?» — рассказывал Тургенев.
— Какой же был его ответ? — полюбопытствовал Раевский.
— После того, что сделал русский народ, освобождение крестьян мне кажется легким.
— Но это ответ Строганова, а Строганов не государь.
— От зятя Кутузова, ныне покойного князя Кудашева, я слыхал, как высоко ставил фельдмаршал поведение наших войск за границей. Князь Смоленский полагал, что высокая нравственность наших солдат — главная причина того, что в Европе народ был за нас.
Тургенев говорил по-русски, ему отвечали по-французски, потому не все понимал Волгин и жалел, что до него доходили только отрывки застольной беседы.
Можайский и Слепцов не раз говорили при Волгине о несправедливости, царящей в мире, о беззаконии, о бессовестных и жестоких помещиках, о свободе.
С любопытством Волгин глядел на самого молодого из гостей — черноволосого, стройного, со злой усмешкой на губах, не свойственной его молодым годам.
— Дворянство! — восклицал он. — Разве не было таких дворян, которые говорили: «Мне все равно, кто будет править Россией — Александр или Бонапарт, ежели у меня три тысячи душ…» А крестьяне его вооружались, чем попало, и шли бить неприятеля! Как же мне не стыдиться своего сословия! Указ о вольности дворянства позволяет нам служить за границей иностранным государям, получать от них ленты и ордена, даже чины. Послы русские стареют при иностранных дворах, женятся на иностранках, покупают имения, тратят миллионы… Эти миллионы выколачивают бурмистры из русских крестьян. Когда же их господа окончательно запутаются в долгах, — они не считают зазорным получать подачки из рук иностранных государей. Так как же не стыдиться мне сословия, к которому я принадлежу?
Ему наперебой отвечали Слепцов и младший Тургенев, отвечали по-французски, но вдруг старший Тургенев оборвал их: