совершенно cool. «Давайте учиться этому господству» — в ее устах, таким тоном это звучало прямо как анекдот. А коллективные усилия класса по разрядке напряженности продолжались. Мне показалось, что они изо всех сил старались восстановить нечто чрезвычайно хрупкое, я назвал бы это прежним миром между нами.
— А что значит развращает?
Вопрос задала Обермайер, как всегда плаксиво, сделав большие невинные глаза. По рядам прокатился одобрительный вздох облегчения.
— Демократия — проститутка. Она дает любому, — брезгливо донеслось с задних рядов, занимаемых поп-четверкой, вероятно, усталый голос принадлежал Марлону.
Короче говоря, они попытались сделать вид, что вообще ничего не произошло и вполне нормальный урок проходит вполне нормально. Но, неизвестно почему, я просто не смог пойти им навстречу, понимаешь, я чувствовал, что они оставили меня в дураках.
Ты прав, конечно, они были точно так же взбаламучены, как я. Они испугались, оказались в жуткой ситуации, они просто хотели избавиться от этой жути, в конце концов, не такая большая нужна дистанция, чтобы это понять, пару часов спустя я бы и сам это понял. Но в тот момент я думал только об инциденте на школьном дворе несколько дней назад, вспомнил кровь, нож, это странное любование собой, этот фатализм, пассивность, я представил себе Надю со скейтбордом под мышкой.
Я встал. Просто встал, понимаешь, подошел к шкафу с кассетами, вытащил одну. Я сказал:
— Затемнение, пожалуйста.
И запустил видео. Класс повернулся ко мне спиной и уставился на два больших тяжелых экрана, укрепленных в углах задней стены. А я отвернулся и посмотрел в противоположную сторону, то есть на математические формулы — дифференциальные уравнения, насколько я могу судить, — оставшиеся на доске. В эти минуты я спустил все паруса, можешь ты это понять. Оставалось еще уступить поле боя. Пожалуйста, подумал я, предоставляю сцену тебе. Именно так. Тебе, мой милый. Вот ты и веди урок, подумал я, раз уж ты настолько лучше, чем я, владеешь ситуацией. Давай, преподай им свою историю, в той инсценировке, к какой они привыкли, ее они, похоже, сразу поймут. Выпускай наконец их всех, всю труппу, Хонеккера и Горбачева и Коля и Буша, Эгона Кренца, Гюнтера Шабовски, Ханса Модрова, Маркуса Вольфа, Эриха Мильке и как их там еще. Мне смотреть эту пьесу ни к чему, мне-то ни к чему. Итак у меня в голове каждое явление во всех подробностях, каждая гримаса, каждый жест, все мизансцены до единой. У меня-то все равно перед глазами нет ничего, кроме твоих «круглых столов» и новостей по понедельникам, где мелькают твой Вилли Брандт и Вальтер Момпер и Ханс-Дитрих Геншер, твои Бранденбургские ворота, твой балкон Пражского посольства ночью, Чекпойнт Чарли, Стена тут и Стена там, и твои крушители Стены, жертвы Стены, фотографии Стены, развалины Стены, твои малолитражки «трабант», твои народные полицейские, общие планы, крупные планы, Вольф Бирман, Саша Аршлох, Красная армия, автоматические установки для стрельбы по нарушителям границы и бульдозеры, Лотар де Мезьер, конечно, и, конечно, снова Гельмут Коль, ночь и люди, люди, люди.
И тогда, посредине фильма, то есть минут через пять, я вышел из класса, задолго до конца урока, и никто этого не заметил.
У меня кружится голова, мне дурно, три таблетки аспирина не помогли, можешь себе представить. Собственно, и времени нет. Сегодня нужно лечь как можно раньше, не позже половины второго, завтра воскресенье, день Люци. Встану в половине шестого, доеду на машине за полтора часа, если повезет, и сразу же обратно. Хоть бы не было пробок, где-то на севере уже начались школьные каникулы, к счастью, основной поток схлынул уже в пятницу и субботу. Вечером, конечно, все ринутся в обратном направлении.
Но вчера я добрался отнюдь не до конца, разве что до середины, я обязательно должен досказать, просто рассказать дальше всю историю, отделаться от нее, теперь дело принимает серьезный оборот. Так что сразу перейду к делу, попытаюсь сегодня перейти к делу как можно быстрее, хотя я всегда пытаюсь переходить к делу как можно быстрее.
Уже назавтра я снова увидел всех, то есть большинство тех, о ком речь. Так сказать, ядро труппы. По четвергам, с пятнадцати до семнадцати, у нас занятия театрального кружка. Ты не думай, я успокоился, успокоился, насколько смог. И вполне смог.
Вечером я даже вышел поужинать. С Гертой, нашей учительницей пения, я наверняка тебе о ней рассказывал. Нет? Ни слова о прелестной, нежной, маленькой Герте со смешной фамилией Хаммерштайн? О, нет ничего более успокоительного, чем ужин с Гертой. Я наткнулся на нее в актовом зале, сразу после того, как ушел из 11-го «Б».
Как бы я ни злился на своих учеников, достаточно провести пять минут с Гертой, и я снова понимаю, как смешна любая моя проблема по сравнению с ее проблемами. Вероятно, в школах всегда есть такие мученики, они были в мое и определенно уже в твое время. Это мальчики или девочки для битья — учителя, неизбежно приносимые в жертву. Они подлежат особому суду Линча, типичному для всего заведения, и я бы сказал, более чем символическому. И принимают эту, с точки зрения учеников, вполне справедливую кару. Их приговор — пожизненное, медленно усиливающееся удушение. Достаточно медленное, чтобы привыкнуть задыхаться. И хотя они вполне отдают себе отчет, что с ними происходит, они остаются, держатся, терпят, с улыбкой, до самого конца.
Не знаю, было ли у Герты «окно», или она опоздала на урок, что случается довольно часто, или класс в очередной раз обратил ее в бегство. Как-то раз мне довелось это наблюдать. «По железу камень бьет, — вопили они что есть мочи, — а Герта песенки поет, железяка гнется, а Герта не сдается». Остроумно, ты не находишь? Вообще недурно. Только звучит ужасно. Это чистая жуть, правда, невозможно выдержать, именно потому, что в этом столько невинной детской подлости. Или, если угодно, подлой невинности. Увидев меня, Герта взмахнула рукой, как будто носовым платком. Ее обычно плотно сжатый, всегда слишком ярко накрашенный рот скривился в безудержную улыбку.
Она меня уже не раз подкармливала. У себя дома, невкусным ужином. При свечах, с разговорами о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. Однажды даже играла для меня на виолончели. Баха, который Иоганн Себастьян. Странно было смотреть на ее вроде бы хрупкое, кукольное тельце, извлекающее эту мощную, аскетическую музыку. На эти пальцы, в которых вдруг обнаруживается столько силы и решимости. Она говорит, виолончель — вся ее жизнь. Она повторяет это опять и опять, как заклинание, как молитву. И при этом глядит на меня сияющим взором. Конечно, она положила на меня глаз. Она мечтает, что я на ней женюсь и мы будем каждый вечер ужинать при свечах и рассуждать о Томасе Манне и «Зимнем пути» Шуберта. И она время от времени будет исполнять на виолончели Баха, только для меня.
В общем, она кинулась ко мне, простучала каблучками свое лихорадочное престиссимо по каменному полу, ну, ты понимаешь. И я тут же подумал, что вечер в «Аль Денте» с Гертой — это выход. Я спросил, и она сразу согласилась. Глаза у нее подозрительно блестели, тушь слегка размазалась. Как будто она только что плакала или вот-вот расплачется. Возможно, мне только показалось. Ее появление подействовало на меня благотворно, даже странным образом мне польстило. Не подумай, что я и в самом деле воспринимаю Герту как женщину, ничего подобного. Это вообще невозможно, не могу даже вообразить, что ложусь с ней в постель. Но знакомства за пределами школы учителям моего склада не светят.
Позже, в «Аль Денте», мне и в самом деле пришла идея коснуться ее локтя. В тот момент, когда она восторгалась сонатами для виолончели Мануэля де Фальи. Но аура из скромных вожделений и потрясающей безнадежности их утоления закрывает ее целиком, словно панцирь. Мне пришлось бы пробить кокон, твердый, как кость, подумал я, уже протянув было руку. И передумал. Потом она поведала мне о том, как пять лет назад ей диагностировали рак, провели химическую терапию, оперировали матку.
Итак, мое состояние было вполне стабильным, когда я на следующий день спускался по лестнице спортивного корпуса. С этого учебного года нам предоставлен подвал для репетиций, между чуланами, где хранятся списанные «кони», турники и медицинские мячи.
Я уже говорил, что за три года существования театрального кружка мы не поставили ни одного спектакля. Ни одного. Вероятно, поэтому руководство школы не нашло для нас другого помещения. Но все равно, и я, и все мы чувствуем себя там, внизу, вольготно, никто не мешает, никто не следит. А после репетиции можно постоять и покурить в коридоре, хоть это в общем-то запрещено. Окна подвала распахнуты, а на дворе, прямо у нас перед глазами, мелькают ноги гандбольной команды. Со временем это превратилось в ритуал. На этот случай я даже держу про запас пачку сигарет «Даннеман» и называю их