душившая его.
Он непременно должен встать и начать действовать. Чем бы это ни кончилось. За это ему и надо теперь держаться, тратя последние остатки распадающейся воли. Бросив наконец искать вежливые отмазки.
Было ли ему плохо только лишь оттого, что он боялся дать другим проникнуть внутрь себя? Но эксперимент есть эксперимент, и он уже начался. Да у него и не было мыслей, которые ему хотелось бы скрыть из боязни разочаровать кого-то.
— Ну ты, конечно, об этом слышал.
Лейла и этим ничего не сказала, сыграв роль просто эха.
— Ты так и не поняла — я вообще ни о чем не в курсе. Не слышал. Не нюхал. И не пробовал.
Ему было тяжело выносить все это. И он пер вперед в отчаянной надежде, что этот путь приведет его к выходу. Ему было смешно, и он больше не скрывал этого. Рот растянулся до ушей.
Он знал, что самой большой ошибкой, идиотизмом сейчас было бы смягчать свой голос и жесты. Отнесясь ко всему легкомысленно, он ничего бы не выиграл, однако отвертеться все равно бы не удалось. Действовать приходилось в темпе чечетки.
— Мне надо лечь. Я уже не соображаю, что говорю.
— И ты можешь спокойно заснуть, не затрахавшись до седьмого пота?
— А если и это не помогает?
Лейла быстро показала несколько упражнений, каждый раз обрывая их, не доводя до традиционного завершения. Если кто из них и был обеспокоен, так это они, а не Лейла. Многое так и осталось намеком, но каждый намек давал место воображению, воплощая в себе и соло, и ритм.
Она явно показывала, что умеет еще многое — только попроси. Можно было, надо было дать ей продолжить. Однако он сказал лишь:
— Я попробую.
— Ладно, не прикидывайся.
Представился задетым этим ее отзывом, да так удачно, что она и не заметила, что на самом деле он воспринял его как высшую похвалу.
Настолько, что даже не смог сдержать улыбки, хотя и покачал головой. Так, по-стариковски, показывая, что это не относится ни к кому. Под конец выдвинул вперед руки, расположив их так, будто держа на одной невидимый плоский диск, а другой прикрывая его.
Она взяла его за руку; другой рукой он обнял Акселя.
Юлиус был чудным куском дерьмеца к обеду, только вот соус подкачал.
Выкрутиться нельзя было никак — очередной приступ, болезнь или несчастная любовь тут уже не сыграли бы. Хотя можно было бы выйти красиво, выстраивая из разрушенного все новые формы до тех пор, пока они не станут лучше первоначальных.
— Я нарочно сделала вид, что ни черта не соображаю и что тебе ничто не грозит, чтобы ты разговорился. Поддакивала, чтобы потом выдать тебя со всеми потрохами, а теперь скажу: сейчас я выдам тебе нас, чтобы ты знал, что нам от тебя нужно.
Лейла стояла рядом с ним, как будто все уже было сказано. Кровь ударила ему в голову. Не от того, что он не понимал ее или считал, что его провели.
Окончательно утратив всякую ориентировку, он мог теперь лишь медленно всплывать из глубин бесформенного страдания к снисходительному и всепонимающему созерцанию.
Он ощутил сладкое нетерпение, предвкушая, что что-то сейчас произойдет, прямо вот-вот.
Он снова узнал эту квартиру. Вспомнил, как жил здесь сам. Ностальгия не была печальной, он был рад этим воспоминаниям.
Действительно ли он увидел при этом сам себя или ему потом кто-то напомнил?
Он рассказывал о прошлом, которого они здесь не знали. Соглашался с ней в том, что касалось общих наблюдений, и скрупулезно уточнял известные одному ему детали.
Он разговорился — и заблудился. Стал чем-то, что не имеет значения ни в какое время, кроме тех минут, когда живет.
Все, что говорил Юлиус, было правдой. Сегодня он не мог ошибаться.
— Откуда ты это знаешь? — спрашивала Лейла.
Ей было отлично известно все, о чем он говорил. Однако кое-что и ей было в новинку. Она узнала, как это воспринимал он. Хуже, лучше, не важно, главное — по-другому. Поняла многое, но не о вещах, о которых он говорил, а э нем самом, вообще о том, как думают другие люди и как они это высказывают.
Возможно, ей приходило в голову, что он несет чушь, чтобы проверить ее. Но она не перебивала, потому что видела, как он наслаждается своими мучениями и как глубоко трогает его собственный голос. Как он теряет нить и переживает, чувствуя, что ее это беспокоит.
И тут он вдруг выдал ей нечто совершенно интимное, о чем ее партнер давно забыл. Или не хотел признаваться никому, даже сам себе, разве только вселенской пустоте.
Лейла заговаривала, лишь когда отмечала что-то для себя. Без контроля, что вот, мол, эта область для всех неприкосновенна, а просто плывя над пейзажем воспоминаний в полнейшей беззаботности переваривающего информацию сознания.
Аксель, молчавший все это время, высказался как бы невзначай:
— Я бы так не смог.
Разве это не было понятно и так? Иначе как бы он мог выслушивать все это без скуки? Скучать и все равно оставаться? Мог ли он радоваться тому, что узнал, скрывая при этом свое безусловное поражение?
Ни Лейла, ни Юлиус не оценили иронии, с которой он произнес свою последнюю фразу. Она не достигла цели, потому что он был недостаточно ироничен.
Он хотел помочь им, сказав что-нибудь неожиданное — для них, да и для себя тоже. Неужели они не замечают, что его прямо-таки мутит от их тупости?
Разговор шел слишком прямолинейно. За несколько часов он и сказал-то всего лишь… Лучше было молчать, держать марку. Тогда бы их, может быть, и проняло. То, о чем они говорили, интересовало и его тоже, но с ними он этого обсуждать не хотел.
Его взгляд ясно выражал отвращение — не к тому, о чем говорилось, а ко всему этому спектаклю, сказал бы он. Но если бы они прямо спросили его об этом, он лишь спросил бы в ответ: «Неужели?» Как будто он просто задумался. Однако они ничего не замечали, блуждая в потемках и иногда нападая случайно на верный след. Откуда им было знать, даже если бы он подтвердил это, что все так и было, как они говорят?
От Акселя они узнали лишь то, до чего не могли додуматься сами.
Неужели он и в самом деле знает так мало? Но то, что он знает, а не просто догадывается, было ясно. Аксель не собирался сдавать ситуацию, он был в ней уверен. Иначе бы он давно ушел.
Была ли это в самом деле его квартира? А ведь он предъявляет претензии — пусть не на Лейлу, но на какие-то совместные действия. Разыграли как по нотам — Лейла сознательно, Юлиус неосознанно? — и наблюдают за ним.
— О чем ты думаешь? — Этого простого вопроса они до сих пор Акселю не задавали.
— Во всяком случае, я не потешаюсь над вами. И не злюсь.
Соположение этих двух слов, «потешаться» и «злиться», вышло скорее наивным — неужели его скрытая обида прошла? Пожалуй, да: он больше не обижался.
— Ты нас презираешь.
Разве это было не то же самое, что сказать: вот, мол, человек страдает, а ты над ним потешаешься. Ему предлагали выбор: отреагировать на заведомо ложный упрек или на ее столь явно подчеркнутое страдание.
— Я вам завидую.
Было ли и это иронией? Даже если они и чувствовали себя провинившимися школьниками, это не помешает им продолжать беседу. Чему он завидовал — тому, что им есть о чем говорить столько времени? Теперь ему тоже предоставили слово, но ему не хотелось, чтобы их беседа закончилась на этом. — Ты этого не вынесешь.