происходит нечто из ряда вон выходящее. За окнами быстро темнело. В классе пахло вымытым полом, потрескивала одна из ламп.
Светка и Ленка сели за первую парту, а я стал спиной к доске, опершись на учительский стол.
– Михаил! – спросила Кохановская, дирижируя носком сапога. – Ты готов к дискотеке?
– Готов ли я к дискотеке? О да. Могу тряхнуть стариной. Я долго тренировался, потряхивал стариной каждый вечер минут по десять. А вы?
– Мы такого не делали, – сказала Светка Пряникова. – Так что уж не знаю. Будем скромно сидеть в углу, как Наталья Гончарова.
– Нет, как Наташа Гостова, – уточнила Кохановская. – Когоче, чистейшей пгелести...
– Чистейший
Потому что тут Ленка захохотала, откинув голову. Я смотрел на нее, не веря своим глазам и ушам: в этом смехе было столько жизни, ничем не сдерживаемой, чистой, настоящей! Этот смех меня потряс – я просто застыл на месте, раскрыв рот. Кроме того, она смеялась
Мы расстались на трамвайной остановке возле «Мечты»: Светка пошла налево, в сторону Пихтовки, а Ленка – через дорогу во двор. Неудобно было пойти провожать Кохановскую до подъезда. Пока – неудобно. Всю дорогу до дома я проделал вприпрыжку – из-за мороза и вдохновения. «Кохановская... Красивая фамилия... И какой у нее гордый подбородок. А глаза – горячие, чайные, только вместо чаинок там пляшут смешинки... И картавит так обаятельно, а я могу ее пегедгазнивать... Забавно...» Я был доволен собой и каждую минуту повторял на все лады свое ловкое словечко, прокручивая в памяти чудесные кадры Ленкиного хохота.
Она, конечно, не такая красавица, как Вольтова, но это даже лучше. Да, может, это звучит неправдоподобно, но именно то, что Кохановская была
А Маша... Что Маша... Маша ведь красивая, а красивым не может быть плохо, почему-то я был уверен в этом.
Дома я сразу включил магнитофон и несколько раз подряд крутил одну и ту же песню – легкую, дурашливую, вроде чарльстона для обезьянок в разноцветных фраках. Все, что случилось со мной сегодня, впрядалось, впевалось в эти звуки, чтобы остаться в них навечно. До сих пор стоит мне услышать эту песенку – и я вспоминаю свою счастливую пробежку по зимнему городу, прыжки по комнате, щелчок подтяжек, на которых я играл, как на струнах контрабаса,
Музыка хранит воспоминания – наверное, оттого, что углубляет и усиливает чувства. Она не создает рисунка этих чувств, но протравливает готовый рисунок своей едкой силой, закрепляет призрачной смолой. Когда вы страдаете, когда вас преследуют страхи и отчаяние парализует волю, не надо слушать ничего. Но если все-таки слушаете в такое время музыку, которая связывается с вашей бедой, не возвращайтесь к ней как можно дольше: как черный талисман, как плохая примета, эта музыка будет портить вам жизнь. Много-много лет должно пройти, чтобы этот морок развеялся.
Если же вы влюблены и вас затягивает грусть, та особая любовная грусть, для которой не нужны ни ссоры, ни обиды, ни разлуки, ибо она обязательно таится внутри любви, в самом ее существе, – поставьте самое лучшее, что только удастся вам найти, слушайте самую чистую, самую страстную, уносящую к самым высоким вершинам музыку. Потому что она, эта музыка, не только заставит вас плакать и чувствовать облегчение, но и спасет самое лучшее, что только когда-либо было в вашей жизни. Дорогую, пророческую, невозвратную грусть первой любви.
16
На следующее утро просыпаюсь рано, включаю лампу и долго с удовольствием гуляю взглядом по узорам обоев. Всем хороши узоры, жаль, что не скачут цветы, линии и точки, жаль, что не поддаются той музыке, которая пританцовывает во мне. Это правда? Это случилось? Да, это было, было и надо как можно скорее поддержать, раздуть этот огонек. Во что она сегодня будет одета? Может быть сразу, еще до начала уроков, сказать, что я пойду ее провожать? И скажите, обои, что она обо мне думает?
Еще сутки назад было совсем не важно, как она ко мне относится. Но сегодня это главный вопрос.
Первый урок – химия. Переодевшись в белые халаты, класс весело шумит. На моем халате светло- коричневое пятно от реактива. Громогласная Раиса Петровна обращается к нам, как на митинге:
– Ребята! Очень важно, чтобы все меня сейчас услышали. Сегодня мы переходим к важнейшей теме... Олег Мачнев, ты тоже переходишь, если отвлечешься на минуту от Полупановой. Сегодня нас ждет реакция окисления.
Мел стучит и крошится о доску. Буквы яркие в точке первого удара.
– Давайте начнем с того, что все раскроем наши тетради. Раскроем тетради, Оля Жваро, и запишем новую тему...
Химический воздух заряжен грозами, а я смотрю на Кохановскую. Не постоянно смотрю, а поглядываю, чтобы не смущать. Но Кохановская сначала прилежно записывает в тетрадку определение и формулы, а потом потихоньку перешептывается с Таней Тиханович.
На перемене подхожу к ней. Она весело болтает с двумя девчонками из класса «Б», но придет и мой черед.
– Приветствую, – говорю я наконец, дождавшись подходящего момента.
– А, пгивет, Михаил!
Вот что необычно в этой минуте: я вижу Кохановскую впервые. Она смотрит так весело, губы подрагивают от сдерживаемого смеха, а в глазах, как в родниках, ширится чудо самой жизни. А как она выставляет подбородок! Как офицер на параде!
– Знаешь, у меня есть мысль, – звучит мой голос, – Точнее, у меня много мыслей...
– Поздравляю. Ты идешь на день рождения к Маринке Барышниковой? – она так мило картавит!
– А у нее день рождения? Но меня никто не звал...
– Не робей, она тебе еще скажет. А пока подумай насчет поздравления... Может, стихи напишешь?
– Я бы лучше тебе написал...
– Ого! – в глазах ее опять запрыгали веселые огоньки. – Это впечатляет, дгук мой. Ладно, мне тоже можно. Идем, а то опоздаем.
Я даже не пытался подыскать названия всему, что сейчас происходило. С трудом отведя глаза, я увидел маленький – слишком маленький – холл на третьем этаже, школьников, снующих в разные стороны. Все вокруг были – только они, все равнялись себе, а Кохановская – нет. Она превосходило любое «всего лишь»... Звонок оборвал краткий сеанс вечности, и мы вместе побежали на второй этаж.
На геометрии она села рядом со мной. Пока Регина Вальтеровна, низенькая женщина с прирожденным огорчением в глазах, объясняла у доски теорему Фалеса, я осторожно отрывал квадратные клочки от тетрадного листка и писал записки. Она беззвучно произносила «Тссс», не поворачивая ко мне головы, быстро прятала записку, читала ее через минуту. Ответила она только на одну – вопросом: «А как же Маша?». Еле сдерживая смех, я написал на обороте: «Спокойно, Маша. Вон Дубровский. А я – к Елене Кохановской». Она покраснела, может быть от записки, а может, потому что Регина Вальтеровна сделала нам замечание. Нам! Она объединила нас замечанием в парочку! Но отличница Кохановская не разделяла моего легкомыслия и приняла такой монументально-идеальный вид, что писать записки сделалось совсем невозможно. Точно так же невозможно, придя в кино, протянуть вместо билета конфетный фантик.
Она была в водолазке цвета кофе с молоком, ворот плотно облегал гордую шею. Короткая стрижка, взгляды, слова, каждый дирижерский взмах раздували пламя растроганности и умиления.
Я был всему рад, и мне всего этого было мало. Нельзя было выразить того, что творилось со мной, словно я был связан или онемел, словно мы находились не рядом, а в разных школах. Начало любви, о