Вдруг, неожиданно для себя, я потянул у Картузовой из рук портфель, на ходу поражаясь собственной инициативе. Было даже стыдно посмотреть ей в лицо, но почему-то чувствовалось, что она торжествует.
– А у меня для тебя кое-что есть, – сказала она.
– Что?
– Даже не знаю, показывать или нет...
– Жестокость никого не красит...
– Ха-ха-ха... Надо попробовать...
– Эвелина!
– Да, меня так зовут. Тебе нравится мое имя?
Настроение портилось. Что за глупые игры!
– Закрой глаза, – предложила она.
Я остановился посреди двора и послушно зажмурился. Вдруг ее рука проскользнула мне под куртку и прохладно затихла где-то слева.
– Как у тебя сердце колотится, – заметила Эвелина, – Интересно. Как будто у меня в руке.
Я дернулся так, что верхняя пуговица выстрелила из прорези. Она хмыкнула и убрала руку. «Не надо было брать у нее портфель», – мелькнула запоздалая мысль. Мы поднялись на четвертый этаж, она открыла дверь. Заходить к ней совсем не хотелось. Но что, что у нее для меня есть?
– Ивочка, это ты? – раздался веселый мужской голос.
Из комнаты в прихожую вышел Картузов-старший. Он был трезв, но чрезвычайно весел.
– О! Давайте, давайте, ребятки, проходите, милости прошу. Александр!
– Михаил, – поправил я его автоматически.
– Ну да. Александр было бы лучше, но и Михаил ничего. У меня был друг в армии, Саша, из Астрахани.
– Пап, перестань, – сердито попросила Эвелина.
– Очень на тебя похожий. Такой вот, – тут он прищурился и стал близоруко-беспомощно оглядываться по сторонам. – Знаете, что он однажды выкинул? Тоже тихий-тихий, ага...
– Не хотим слушать, – сказала Эвелина, протискиваясь мимо него на кухню.
Я по-прежнему стоял в прихожей.
– Напрасно. Честное слово, напрасно. Этот Санек взял раз да пришел на прием к участковому врачу. И говорит: «Доктор. Выписывайте мне больничный. Чувствую себя, говорит, немыслимо. Есть противно, спать – невозможно. К работе меня в таком виде лучше не допускать. Ни на чем сосредоточиться не в состоянии. Могу вред нанести производству». «Да что такое с вами? – доктор спрашивает. – Что болит?» – «Душа, – говорит, – болит. Влюбился я. Любовь – болезнь тяжелая, хроническая. Об этом Пушкин с Лермонтовым писали сто раз. А раз болезнь, желаю лечиться в домашних условиях». – «В домашних, – говорит доктор, – нельзя. В больнице можно. Психиатрической. Там тебе промывание сделают такое, все на свете разлюбишь». Угрожает, значит.
– Папа, – взмолилась Эвелина из-за отцовского плеча, – мы тут причем?
– Не знаю, может и ни при чем. Ну вот. А Сашка говорит: я на все согласен. В шизарню – так в шизарню. Только находиться в таком положении больше не могу. Или рецепт выпишите Нинке моей, сделайте официальное предписание, чтобы одумалась и ответила на чувства. А то, говорит, я помру, а с нее и спросу никакого.
– И что же было? – спросил я.
– А доктор тоже не дурак. Он позвонил Сашке на производство, в трест, начальнице евонной. И попросил на месяц послать Сашку на тяжелую физическую работу. Убедил, что удивительно. Послали его на базу. Овощи-фрукты разгружать. И что же вы думаете? Он там мало что отдохнул на разгрузке, так еще и новую кралю нашел, кладовщицу из холодильника.
– Миш, прости, тебе пора. Давай до понедельника, – сказала Эвелина, чуть не плача.
– Вот так... Труд лечит человека, а тебе, Александр...
– Михаил!
– Ну да, ну да... Михаил, крепкого вам здоровья и успехов в учебе!
Спускаясь по ступеням подъезда, я чувствовал, что схожу в ад. В подъезде пахло банным паром. Ключевая разгадка откладывалась. Как прожить два дня и две ночи? И зачем он болтал эту ересь? Может, Эвелина передала ему, что я влюблен в ее одноклассницу? Чего доброго, начнутся переговоры родителей...
Яркое солнце сделалось помехой. Такому настроению подобает непогода, ночь, молнии и бури. Над теплотрассой в районе улицы Либкнехта я увидел клювики мать-и-мачехи, проколовшие нагретую землю. «Ничего. Ничего. Всю зиму жил не тужил, два дня протяну как-нибудь», – уговаривал я себя, пытаясь отложить момент помешательства.
Дома было душно. Окна еще не распечатали, батареи были раскалены по-зимнему. Собака Бушка давала круги по линолеуму, словно по ипподрому. Раздеваясь, я обнаружил, что пуговицы на пиджаке уже расстегнуты наполовину и вспомнил странный эпизод с засовыванием руки за пазуху. Машинально полез во внутренний карман и нащупал какой-то листок.
Это была сложенная записка. Снаружи синей ручкой был изображен кудрявый барашек с печальными глазами. Во рту бился соленый вкус моря, штормило в пылающих ушах. Развернув, я узнал четкий почерк Лены Кохановской, моей возлюбенной.
Осев на диван, я вцепился взглядом в крашеный фисташковой масляной краской оргалит, которым был застлан пол в большой комнате. Надо было нежадными глотками выпить все, что наполняло меня сейчас до краев. Выпить и снова налить... Это нельзя было сделать ни смеясь, ни плача, ни танцуя, ни крича.
«Слава Тебе, Господи, – почти не шевеля губами, говорил я. – Теперь я знаю, какой Ты, и знаю, что это Ты. Вот я нисколько не заслужил такого счастья, а Ты все равно мне его даришь... Я ведь бежал от любви, думал, что Ты далеко, а Ты прямо в ней, а значит здесь, прямо сейчас, во мне... Спасибо, спасибо, спасибо Тебе. Спасибо, что пришел сюда, что шагнул мне в сердце, и в ум, и в дыхание, и куда я сейчас ни взгляну – вижу Тебя. Даже в этом зеленом полу, даже в этом ключе, который торчит из шкафа».
А потом, уже не произнося ни слова, я сидел и слушал. Я чувствовал примерно то же, что мог бы чувствовать лес, над которым прошла огромная гроза: чистейший озоновый холодок, вздрагивающее послезвучие капель, медленное, чуткое, благодарное возвращение к жизни.
Пришла Бушка. Она положила голову мне на колени и, вопросительно улыбаясь, мерно виляла хвостом.
26
В субботу с утра было солнечно. Чувствовалось, что это не первый и не последний день коронации уральской весны. Кое-кто, торопя события, уже выходил на улицу без куртки, а самые недоверчивые донашивали шубы, ушанки и двойные вязаные шапки. Уже там и здесь мелькали искры на спицах и плоско дзынькал велосипедный звонок. Мама сказала, что надо ехать в сад, но я соврал, что готовлюсь к олимпиаде по биологии. Врать мне категорически противопоказано: все, что я соврал, всегда сбывается. Как будто кто-то пытается сохранить мою честность вместо меня.
Сегодня время совсем не хочет слушаться. Делает вид, что его и нету вовсе. Я меряю папину рубашку. Рукава мне слишком коротки, а ворот слишком широк. Галстук делает меня похожим на семинариста, маскирующегося под рабфаковца. Даже самая быстрая музыка кажется сегодня занудной тягомотиной.
Наконец за час до свидания я не выдерживаю и выхожу из дома. Открытый мир, солнечный теплый ветер, запах тополиного клея не успокаивают, но подхватывают попутным беспокойством. Поминутно глядя на часы, даю хорошего кругаля до трамвайных путей в конце улицы Карасева и до площади Славы. Издалека вижу окна подвала, где мастерская у Сергея Клепина, но сегодня мне не хочется даже думать о подвалах. На улицах нет пыли, пьяные от живой воды, покачиваются на бульваре голые кусты сирени. Сквер завален бумажками, окурками, жестяными пробками, коробками из-под «Примы» и «Беломора», однако то там, то здесь уже появляются иголочки новой травы, такой новой, что вся зимняя рухлядь кажется бледной и обреченной.
За полчаса до назначенного времени я уже на площади перед кинотеатром. У фанерного киоска с