две римские единицы. А вот «V»... Глазомер дал маху, и линии немного не дошли до низу. Пришлось осторожно удлинить цифру, так что «V» вышло похоже скорее на «Y». Я отбегал от транспаранта в глубину темного зала, стоял в проходе между креслами, глядел так и этак, потом возвращался на сцену. То мне казалось, что на кумаче ничего другого, кроме моей оплошности, не видно, то – под другим углом – все выглядело совершенно безобидно и даже
3
Синело по-зимнему. Холод поджидал у входа, черные деревья в парке мотали головами, точно пытались очнуться. Ветер менялся. Интересно, где у ветров конечная остановка, подумал я, втягивая голову в ворот свитера. Вот они останавливаются где-нибудь на краю поля или на городской свалке, выжидают полчаса (может, кто-то в это время пьет туманную настойку в ветряной диспетчерской?) и опять поднимаются с новым путевым листом.
Дома пахло горячим коричным печеньем, а из комнаты сестры раздавалась песня «D. I. S. С. О.» в исполнении группы «Оттаван». Именно сейчас я обнаружил, что оставил китайский томик на работе.
– Может изможденный художник-труженик рассчитывать на минуту отдыха и тишины? – криком поинтересовался я, заглядывая к сестре, которая плясала с нашей собакой Бушкой, таская ее за передние лапы.
– ЧО? – не расслышала она, выпуская беленькую Бушку и приглушая звук проигрывателя.
– ИЗУВЕЧЕННЫЙ НА РАБОТЕ ЖИВОПИСЕЦ ХОЧЕТ ОТДОХНУТЬ!
– А изнуренная ученица делала уроки и, может, тоже имеет право, понятно? – дерзко ответила сестра.
Воспользовавшись моментом, Бушка вопросительно оглянулась и попыталась незаметно улизнуть из комнаты. Через полминуты проклятая песня вместе с топаньем кончилась, игла ерзанула по винилу и стало тихо.
Умывшись и переодевшись, я собирался идти на кухню, как вдруг, глянув в темное окно, увидел
Было слышно, как в окна ломится ветер. Стекла мелко подрагивали.
Поев, я вернулся к себе в комнату, выключил свет, встал за портьеру к балконной двери и долго всматривался в мрачные контуры башни, примеряя ее на себя. Окна башни выходили на все стороны света, из нее можно было видеть восходы и закаты, да и вообще все, что происходит вокруг. Может, оттуда видны даже первые горы, начинающиеся за городом... Внутри, должно быть, ненамного меньше места, чем в моей комнате. Во всяком случае, там можно рисовать... Точно! Там можно сделать мастерскую, мою мастерскую. Договориться с жэком, и... Не в подвале, не на задворках – над городом! Быть одному, вдали от всех, часами всматриваться вдаль. Не ждать никого, просто любоваться уходящими в бесконечность перспективами. Наблюдать за туманом, глядеть за горизонт.
Глядеть за горизонт была любимая игра воображения. С год назад Вялкин научил меня делать выкраски. На маленькую, размером чуть больше автобусного билета полоску наносилась с одной стороны нужная краска, а с другой – цинковые белила, они встречались посередине картонки и плавно переходили друг в друга. У меня было уже около сорока таких выкрасок. На них было хорошо видно, чем отличаются друг от друга волконскоит, разные охры, земли, кадмии и кобальты, чего можно ждать от краски в разбеле. Вид краски, озаренной белизною, действовал завораживающе: это был рассвет в никому не известных заповедных странах, так что каждая выкраска уже была крохотной картиной.
Со временем я стал нарушать порядок: вместо белил на картонках стали появляться то стронциановая желтая, то титановая зеленая, то светлые кадмии. Переход от краски к краске я тоже делал не всегда ровный, менял направление мазков или просто резко чиркал кистью по поверхности. Вот так и выходило, что на картонке был виден какой-то горизонт. Что это был за горизонт, что было за ним? Я так погружался в эти мысли, что забывал обо всех делах. Кстати, совсем не обязательно было смотреть на выкраски: любое сочетание двух цветов или тонов вело к тому же – перед глазами открывался уходящий вдаль пустынный пейзаж.
Перед тем как лечь в постель, я отдернул штору, выключил свет и несколько минут смотрел через окно на мою башенку, уже почти слившуюся с холодным ночным небом. Закрывая глаза, я представил, как поднимаюсь туда по винтовой лестнице, высоко держа красный китайский фонарик, издалека похожий на огненную ягоду. Сквозь сон было слышно начало дождя.
Утром асфальт чернел вздрагивающей водой. Опавшие рябые листья блестели, точно рыбки. Меня разбудил отец, который успел побегать трусцой по парку, отстоять очередь в молочном и отоварить талоны на масло.
Хотя я пришел во Дворец вовремя, мне не удалось оказаться в мастерской раньше Николая Демьяныча. Жаль, было бы эффектно: вчера ушел последним, сегодня явился ни свет ни заря, а то и вовсе не уходил. Мы отправились на сцену, главный зажег дежурки, а я пыхтя вытащил из кармана транспарант:
«ПРИВЕТ УЧАСТНИКАМ
XYII РАЙОННОЙ ПАРТИЙНОЙ КОНФЕРЕНЦИИ!»
Николай Демьяныч посмотрел на кумач. Потом спустился в зал, дошел до поперечного прохода, долго смотрел на мой труд издалека, щурился и наклонял голову.
– Ну что, Николай Демьяныч? – не выдержал я (по залу полетело гулкое эхо).
– По-хорошему надо бы заново писать, – задумчиво ответил Николай Демьяныч, поднявшись на сцену. – Хотя издалека вроде и ничего.
– Может, лоскуток опять нашить? – предложил я – Я напишу новые циферки.
– Уже крепить надо, к обеду придут проверять, – голос у него был расстроенный.
– Николай Демьяныч...
– Мокеичу бы показать... Или Свежинской... – (Свежинская была директором Дворца.)
Я поежился... Мокееву никогда ничего не нравится, а директриса сразу поймет, какой из меня оформитель... Главхуд велел подождать и пошел куда-то звонить. Я остался на сцене. Какими прекрасными и строгими казались все буквы на транспаранте, кроме моих! Мероприятие было важное, у Дворца могли быть неприятности... Потом опять же отец... Что за дела! Быть знаменитым некрасиво!
Я стоял на сцене великолепного дворца и чувствовал себя единственной фальшивой нотой в торжественной симфонии тайгульского порядка.
Тут за кулисами раздалась знакомая поступь, и на сцену вымаршировал Виктор Вялкин, помахивающий длинным зонтом, как развязный франт-банкир. Не хватало только глянцевых черных туфель и белого шарфа. А также дам с букетами фиалок и оркестра пожарных в парадных тужурках.
– Здрассьте, молодой чек! – сказал он с апломбом.
– Привет. У тебя что, работы в клубе нет?
Вообще-то я всегда был рад видеть Вялкина, смотрел на него снизу вверх и с обожанием, но сейчас, честное слово, было не до него.
– Дела, коллега, дела... – Вялкин любил эту интонацию не то адвоката, не то статского советника из какой-нибудь старорежимной пиесы. – А что это за слово из трех букв вы вписали? Это что, милсдарь, политическая диверсия?
– Какое еще слово? – промямлил я, холодея.
– Хе-хе, тут вот черточку да точечку пририсовать – и готово, – он указал зонтом на цифры. – Демьяныч-то видел?
– Витя, не надо, не говори ему!
– Ну... Мое молчание, хе-хе, имеет, тэсэзэть, цену. Да-с.
– Ну тогда говори...
Тут из-за кулис появились Николай Демьяныч, а с ним пожарник Никишкин и Паша, рабочий сцены. На сцене сразу запахло мазью Вишневского. У Паши, высокого парня лет двадцати, который в любое время дня