зимний поход втроем и отогнав терзавших меня демонов, я слушал музыку и слышал ее как бы впервые.
Минор подкрадывался на ночных лапах, обносил лампадными огнями, отирал измученный лоб нездешним ветром, окружал добрыми тенями и улыбчивыми обаятельными масками. Я чувствовал полную беззащитность перед музыкой и такое доверие, как будто рождался ею заново: без опыта, без памяти, без страха.
Шли гуськом гобои, кларнеты, фаготы и флейты, пели под сурдинку скрипки, важно и вежливо басила виолончель. Все было любовь, и ничего, кроме нее, не было у меня. «Чего же тебе еще, если она лучше знания, опыта, борьбы, потому что выше и полнее?» Шла процессия кланяющихся лесов, проливались звезды и отменялись ссоры, разлуки, здесь мы дружили, любили и были вместе навсегда.
...Дорога назад... Притихшие, сонные, неслись мы в грохочущих тоннелях. Мелькали, задерживались и снова отплывали станции, бесплотный голос объявлял остановки, а мы были вне времени, как бы совсем в другом пути. Санина голова лежала на моем плече, но сейчас меня это не смущало и даже не волновало: на новые переживания не было сил.
Не уверен, что мы думали об одном и том же, когда выходили из «Пражской», ловили машину и ехали к Таниному дому. Молчание не тяготило, потому что в нем жила та самая музыка. А может, это слово заменяет другое, которое лучше подошло бы для обозначения моего состояния. Но слова этого не существует или мне просто неохота его произносить.
– Мишечка, спасибо за чудесный вечер. Так спать хочется, не знаю, смогу ли раздеться, – сказала Саня у самого подъезда, уткнувшись носом мне в щеку.
Татьяна, открыв дверь, внимательно посмотрела на нас:
– Пройдешь? – спросила она меня, так что стало ясно, что такой вариант не предусмотрен.
– Слышь, Танюх... А завтра можно у тебя заночевать?
У Сани самолет рано утром, мы бы от тебя и поехали...
– Будешь спать на раскладушке, – сурово отвечала Меленькова. – На старой и скрипучей, понял?
– Понял, – покорно вздохнул я.
– А тут Марат весь иззвонился, – добавила вдруг Таня. – Опять стихи сочинил. Хотел прочитать при всех.
Она коварно блеснула очками на Саньку. «Зачем она это говорит?»
– Съело НАТО моток шпагата? – спросил я иронически.
– Я думаю, – омерзительно-куртуазным голосом молвила интриганка, – это стихи о прекрасной даме.
– Страны – участницы Варшавского договора съели тапок Дункан Айседоры?
– Вот не надо! Не надо недооценивать соперника! – парировала противная Меленькова.
– Приеду завтра в полдень, – жестко пообещал я. – Доброй ночи. Спешу откланяться.
– Оно и видно, дружок, – предательски пропела Санька.
И обе захихикали.
Выходя из подъезда в размороженную сырость ночи, я убедился, что забыл в квартире на первом этаже свой покой. Но вернуться за ним как-то неудобно.
20
– Миша, так нельзя же! – сказал из темноты сердитый бабушкин голос. – Я все напишу твоей матери.
– Ба! Ты чего не спишь? Все в порядке, я взрослый. Спокойной ночи!
– Почему ты ходишь где-то до часу? Без шапки!
– Завтра надену шапку и буду сидеть дома. Спи уже!
Не включая свет, я сел на свою постель и смотрел за окно, ожидая, пока уляжется смятение. Но смятение не укладываясь, так что пришлось подать ему пример. Не спалось. Книги, стоявшие на шкафу, превратились в черный зубчатый монолит, похожий на изломы крепостной стены. Пианино раздалось, налилось чернотой и приблизилось к кровати. Даже через стену было отчетливо слышно, как стучат часы в соседней комнате.
Отбросив одеяло к стене – жарко! – я уставился в далекий потолок и думал: почему у Татьяны делается такой голос, когда она говорит со мной про Саньку? Ревнует? С чего бы это? Если бы она была в меня влюблена... Но как она может быть в меня влюблена, когда она старше меня лет на шесть и некрасивая совсем? И почему я раньше ничего не замечал? А еще Марат... Этому-то что надо? Вот, приехал человек на три дня, обстоятельства сложные (Коля, Олег... ну, может, я еще...). А ему туда же приспичило! Главное: что чувствует ко мне Александра, и, следовательно, что я должен чувствовать к ней?
Впрочем, закрадывались и подозрения в наивности всех этих вопросов. К примеру, если в девушку влюблены трое, никто ведь не скажет: «Все, больше нельзя, за этими не занимать!» Просто некому сказать! Наверное, не заказано влюбляться и некрасивым, и старшим. Да и необязательно влюбляться, чтобы ревновать. Мир непредсказуем, тайны закрыты, ключи потеряны.
За стенкой стучали часы – медленнее и резче. Поэтому оставалось нырнуть в сон, спасаясь от зубастых вопросов, на которые все равно не было ответов.
Обычно сны не задерживаются в моей памяти, да я и не хотел бы их удерживать. Но сон, который пришел ко мне этой ночью под утро, я запомнил, потому что он меня переменил.
Мне снился поздне-осенний день в далеком родном городе. Серые, как голуби, низкие облака глянцевали дождем землю, цепляясь за антенны пяти– и девятиэтажек. На рельсах вдоль Ленинградского проспекта стояли в ряд трамваи – «десятки» и «двенадцатые» – до самой улицы Зари. Видимо, они встали давно и стояли с открытыми дверями, так что люди изредка перебегали из одного вагона в другой. Я стоял на подножке и наблюдал за дождем и этими редкими перебежками.
Вдруг из одного трамвая (за семь или восемь впереди от моего) выбежала фигурка – такая знакомая, такая долгожданная! Еще не видя, кто это, я уже знал, что никого желаннее на всем белом свете нет, и надо во что бы то ни стало лететь за ней. Я стал переходить из вагона в вагон. Какие-то странные люди- тени жались к окнам. Как часто бывает во сне, ноги не хотели слушаться, и, вместо того чтобы нестись изо всех сил, я еле передвигался. Отчаянье охватило меня: «Лена! Это она, Ленка! Наверное, приехала навестить родителей. Ничего, я же знаю, где они живут. Сразу за 'Мечтой' – во двор, дорожка между тощими рябинками наискосок». Помню, сразу почувствовал, как же грустно будет идти по этой дорожке...
Но во двор идти не приходится. Из динамиков вагона доносится музыка – та самая; узнаю ее сразу не по мелодии или череде гармоний, а по тому, как сладко обезоруживает она волю. И вот поднимаюсь в очередной «двенадцатый» трамвай и вижу, что Ленка идет прямо на меня. Не идет даже – бежит! «Тоже соскучилась, а как же».
Она подбегает ко мне, и я вижу: никакая это не Кохановская, а Санька! Санька, тоненькая, босая, в порванной замученной ночной рубашке. Она прижимается ко мне, облипая меня, обволакивая, застилая собой – волосами, слезами, музыкой этой. Вот-вот это разрешится, что-то случится, стрясется со мной, с нами.
Но звенит трамвай, дергается, опять звенит – и я узнаю будильник. Тот самый будильник, что раньше стоял в тайгульской спальне родителей, а потом переехал со мной в Москву. Где-то рядом (наверное, на крыше соседнего дома) каркает ворона, бабушка в своей комнате гремит кастрюлей и громко бормочет: «Чтоб тебя черти сгрызли!».
А я лежу в постели с мокрыми от слез глазами, потому что сон кончился, так ничего и не разрешив.
21
– Ты чего проснулся, Пушистый? Спал бы еще да спал, – сказала бабушка, которая за минуту до этого устроила кастрюльный перезвон и, видимо, из чувства вины разговаривала добрым голосом.
– Доброе утро, – ответил я печально. – Что на завтрак у нас хоть?
На столе уже громоздились горками разные продукты. Садясь завтракать в выходной, бабушка обычно выкладывает все припасы, точно собирается размораживать холодильник. В свою очередь, я люблю, чтобы на столе не было ничего лишнего, поэтому часто посреди завтрака иду мыть грязную тарелку: так хочется разгрузить от дел ближайшее будущее.