мстительное коварство declasse[185] зачастую не доходят до его сознания, faute de lecture[186]; нет ничего необычного в том, что под впечатлением страха и неудачи он готов своё деяние клеймить и бесчестить; вовсе не говоря уж о тех случаях, когда, говоря языком психологии, преступник, следуя неясному для себя зову, посредством сопутствующего преступления сообщает своему злодеянию подложный мотив (например, совершая ещё и ограбление, хотя звала-то его кровь...)

Поостережёмся же судить о ценности человека по одному единственному его деянию. Об этом ещё Наполеон предупреждал. А особенно показательны в этом отношении так называемые горельефные, особо тяжкие преступления. Ну, а то, что мы с вами не имеем на совести ни одного убийства — о чём это говорит? Лишь о том, что нам для этого недостало двух-трёх благоприятных обстоятельств. А соверши мы их — что знаменовало бы это в нашей человеческой ценности? Вообще-то нас скорее бы начали презирать, если бы в нас нельзя было предположить способность при известных обстоятельствах убить человека. Ведь почти во всех преступлениях выражаются и такие свойства, без которых не обойтись мужчине. И вовсе не так уж не прав Достоевский, когда говорит об обитателях сибирских каторжных тюрем, что они составляют наиболее сильную и ценную часть русского народа{343}. Так что если у нас преступник напоминает чахлое, недокормленное растение, то это только не делает чести нашим общественным отношениям; во времена Ренессанса преступник процветал и даже на свой лад украшал себя доблестями, — правда, то были доблести ренессансного размаха, virtu[187] , добродетели, очищенные от морали.

Так давайте же возносить только тех людей, которых мы не презираем; моральное презрение — куда большее унижение и урон, чем какое угодно преступление.

741

Поношение только оттого вошло в наказание, что определённые кары налагались на презренных людей (например, рабов и т. д.). Те, кого наказывали больше всего, были презренными людьми, и в конце концов к наказанию присовокупилось и поношение.

742

В древнем уголовном праве было очень могущественно религиозное начало: а именно, понятие об искупительной силе наказания. Наказание очищает; в современном мире оно запятнывает. Наказание — это расплата: ты действительно избавляешься от того, за что ты хотел столько выстрадать. Если ты в эту силу наказания веришь, то потом и вправду получаешь облегчение и передышку, нечто близкое новому здоровью и восстановлению. Ты не только снова заключил свой мир с обществом, ты и в собственных глазах, перед самим собой вновь достоин уважения, — ты «чист»... Сегодня же наказание обрекает человека на изоляцию даже больше, чем сам проступок; злосчастье, следующее за проступком, настолько возросло, что всё оказывается как бы неизлечимым. После наказания человек предстаёт перед обществом — как враг... Получается, что отныне у общества одним врагом больше...

Само jus taloni[188] может быть продиктовано духом возмездия (то есть служить своего рода умерением инстинкта мести); но у ману{344}, например, это прежде всего потребность в том, чтобы иметь эквивалент для искупления, чтобы мочь снова быть «свободным» в религиозном смысле.

743

Мой более или менее категорический вопросительный знак применительно ко всем новейшим уголовным законоуложениям заключается вот в чём: если наказания должны причинять страдания пропорционально тяжести преступления, — а ведь именно этого вы все в принципе и хотите! — то тогда они должны назначаться каждому преступнику пропорционально его чувствительности к страданию: это означает, что предварительного определения наказаний за то или иное преступление, уголовного кодекса как такового вообще не должно быть! Но, учитывая, что не такая уж это лёгкая задача, — определить у преступника ступенчатую шкалу его удовольствий и неудовольствий, — пришлось бы in praxi[189], видимо, от наказаний отказаться вовсе! Какой ужас! Не так ли? Следовательно...

744

Ах да, мы позабыли философию права! Эту дивную науку, которая, как и все моральные науки, ещё даже и в пелёнках не лежит!

Так например, она всё ещё не распознала — даже в среде мнящих себя свободными юристов — древнейшее и самое ценное значение наказания — да она его даже вовсе не знает; и до тех пор, покуда правовая наука не встанет на новую почву, а именно на почву сравнения народов и их истории, мы так и будем созерцать бесплодную борьбу в корне неверных абстракций, которые сегодня выдают себя за «философию права» и которые все скопом к жизни современного человека никакого касательства не имеют. А между тем, этот современный человек такое запутанное хитросплетение, в том числе и по части своих правовых воззрений, что допускает самые различные истолкования.

745

Один древний китаец уверял, будто своими ушами слышал: если империи гибнут, значит, в них было слишком много законов.

746

Шопенгауэр желает, чтобы всех плутов кастрировали, а дураков запирали в монастырь: интересно, с чьей точки зрения это было бы желательно? Плут имеет перед посредственностью то преимущество, что он не посредственность; а дурак имеет то преимущество перед всеми нами, что вид посредственности нисколько его не удручает...

Желательней было бы совсем иное: чтобы пропасть разверзалась всё шире, то есть чтобы плутовство и глупость росли... Ведь подобным образом расширялась сама человеческая природа... Но в конечном счёте это же и есть самое необходимое; оно, впрочем, происходит и так, не спрашивая, желаем мы того или нет. Глупость и плутовство прирастают: и в этом тоже «прогресс».

747

Сегодня в обществе развелось просто несметное количество всяческого почтения, такта, предупредительности, добровольного и почти подобострастного замирания перед чужими правами и даже перед чужими притязаниями; ещё большим почётом пользуется некий абстрактно-доброжелательный инстинкт человеческой ценности вообще, выказывающий себя в доверии и кредитах самого разного свойства; уважение к человеку — и притом совершенно не обязательно только к добродетельному человеку — вероятно, тот элемент, который сильнее всего отделяет нас от христианской системы ценностей.

В нас появляется изрядная доля иронии, если нам в наши дни ещё случается услышать проповедь морали; а уж тот, кто проповедует мораль, в наших глазах унижает себя и достоин насмешек.

Этот моральный либерализм — одна из лучших примет нашего времени. Ежели нам попадаются экземпляры, у которых таковой либерализм начисто отсутствует, мы уже предполагаем в человеке чуть ли не болезнь (пример Карлейля в Англии, пример Ибсена в Норвегии, пример шопенгауэровского пессимизма во всей Европе). Если что и примиряет с нашим веком, так это изрядная доза аморальности, которую он себе позволяет, ничуть не падая при этом в собственных глазах. Напротив! — И вправду, в чём состоит превосходство культуры над бескультурьем? Допустим, Ренессанса перед средневековьем? Всегда только в одном: в большой дозе признанной аморальности. Отсюда с необходимостью вытекает, как должны выглядеть все исполины человеческого развития в глазах фанатиков морали: как non plus ultra[190] морального разложения (припомним вердикт Савонаролы{345} о Флоренции, вердикт Платона об Афинах Перикла, вердикт Лютера о Риме, приговор Руссо обществу Вольтера, приговор всех немцев contra

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату