мудрость (жизнь в тесноте и большой скученности, как у эскимосов, выносима только на условиях максимального взаимного добродушия и снисходительности: иудейско-христианская догма обратилась против греха на благо «грешника»).
182 Всё, на что притязало иудейское священничество, оно умело подать как божественное установление, как исполнение божьей заповеди... равно как и всё, что этому служило. Сохранить Израиль, внедрить мысль, что сама возможность его существования (например, сумма дел — обрезание, жертвенный культ — как центр национального сознания) дана не как природа, но как «бог». — Этот процесс продолжается; внутри иудейства, где необходимость «дел» не воспринимается как таковая (а именно как отделение от всего остального, внешнего), смогла создаться священническая разновидность человеческого характера, которая со священником соотносится примерно так же, как «благородная натура» с аристократом; это бескастовый и в то же время спонтанный священнический настрой души, которая теперь, дабы резко размежеваться со своей противоположностью, придавала значение не «делам», но «умонастроению»...
По сути дела речь опять-таки шла о том, чтобы проложить дорогу определённому складу души: это было подобно народному восстанию внутри священнического народа, — пиетистское движение снизу (грешники, мытари, женщины, больные). Иисус из Назарета был для них знаком, по которому они себя распознавали. И опять-таки, чтобы в себя поверить, им нужно было теологическое чудо причастия: им требовался «сын божий», никак не меньше, дабы создать себе веру... И точно так же, как священничество подделало всю историю Израиля, так и тут была предпринята попытка переподделать вообще всю историю человечества, дабы христианство предстало в ней наиболее кардинальным событием. Это движение могло возникнуть только на почве иудаизма: главным делом иудаизма было сплести воедино вину и несчастье, а всякую вину свести к вине перед богом; христианство возвело это дело в квадрат.
183 Символизм христианства зиждется на символизме иудейском, который уже успел всю реальность (историю, природу) претворить в святую противоестественность и нереальность... который действительную историю уже видеть не желал, ... который естественным успехом уже не интересовался.
184 Иудеи предпринимают попытку выжить после того, как в них утрачиваются две касты — воинов и земледельцев; они в этом смысле «кастраты» — у них есть священник — и потом сразу низшая каста, чернь... Поэтому настолько легко доходит у них до перелома, до восстания черни: это и есть исток христианства. Чтобы знать воина только как своего господа, они внесли в свою религию враждебность против благородных, против всех знатных, гордых, против власти, против господствующих сословий: они пессимисты негодования... Тем самым они создали новую важную позицию: священник во главе черни — против благородных сословий...
Христианство сделало последний вывод из этого движения: оно и в иудейском священнике всё ещё чувствовало касту, привилегированность, «благородство» — и оно священника вычеркнуло.
Христианин — это смерд, который отвергает священника... Смерд, который решил, что будет спасать себя сам...
Поэтому французская революция — дочь и продолжение христианства... в ней тот же инстинкт против церкви, против знати, против последних привилегий.
185 «Христианский идеал» выведен на сцену по-иудейски умно. Основные психологические побуждения, «природа» его:
— восстание против господствующей духовной власти;
— попытка сделать добродетели, при которых возможно счастье самых ничтожных, последних людей, непререкаемым идеалом всех ценностей, — и назвать это Богом: инстинкт самосохранения беднейших, самых жизненно-скудных слоёв;
— попытка, исходя из идеала, оправдать абсолютное воздержание от войны и сопротивления, — равно как и послушание;
— любовь между людьми как следствие любви к богу.
Главная уловка: все природные mobilia[81] отрицать и обращать в духовно-потустороннее... добродетель и почитание оной присвоить всецело и только для себя, шаг за шагом отспаривая её у всего нехристианского.
186 Глубочайшее презрение, с которым сохранивший благородство античный мир относился к христианам, имеет те же корни, что и сегодняшняя инстинктивная неприязнь к евреям: это ненависть свободных и знающих себе цену сословий к тем, кто норовит протиснуться, скрывая за пугливой и неуклюжей повадкой непомерное самомнение.
Новый Завет — это евангелие{151} людей абсолютно неблагородного сорта; в их притязаниях на собственную значимость, притом значимость единственно истинную, и вправду есть что-то возмутительное, — даже сегодня.
187 Как мало значит сам предмет! Дух — вот что вносит в него жизнь! Каким недужным, спёртым воздухом веет от всех этих возбуждённых пустословий о «спасении», любви, «блаженстве», вере, истине, «вечной жизни»!
И напротив, стоит взять истинно языческую книгу, допустим, Петрония, — книгу, где, по сути, нет ни единого слова, поступка, желания, суждения, которое по ханжеским христианским меркам не было бы грехом, даже смертным грехом. И однако — какая же благодать в чистоте этого воздуха, в духовном превосходстве этой лёгкой победительной поступи, этой высвобожденной, избыточной, уверенной в своём будущем силы!
Во всём Новом Завете ни одной буффонады: но ведь этим любая книга сама себя загубит!
188 Крайняя низость, с которой осуждается всякая иная жизнь, кроме христианской: им мало просто очернить в мыслях своих противников, нет, они хотят, ни больше ни меньше, оклеветать всё, что не есть они сами... С высокомерием святости наилучшим образом уживается низкая и лукавая душонка; свидетельство — первые христиане.
Будущее: они ещё заставят всех как следует за это раскошелиться... Это дух самого нечистоплотного разбора, какой только есть. Недаром вся жизнь Христа изображается таким образом, будто он помогает сбыться предсказаниям: он специально действует так, чтобы они сбылись...
189 Лживое истолкование слов, жестов, душевных состояний умирающих: к примеру, страх смерти начисто подменяется страхом перед «загробной жизнью»...
190 И христиане делали это в точности так же, как иудеи: всё, что они воспринимали как необходимое условие существования или как важное новшество, они вкладывали в уста своему учителю и приукрашивали этим его жизнь. Точно так же и всю изустную мудрость своих пословиц и поговорок они вложили ему в уста: короче, свою действительную жизнь во всём её суетном течении они представили как послушание и тем освятили её для своей пропаганды.
С чего на самом деле всё пошло, это хорошо видно у Павла — и это сущая малость. Всё остальное — это создание типа святого из того, что у них почиталось святым.