Проблема «равенства»; тогда как все мы жаждем отличия — как раз в этом случае от нас требуют, наоборот, чтобы мы предъявляли к себе точно такие же требования, как к другим. Это — страшная безвкусица, это — явное безумие! Но оно ощущается как нечто святое, возвышенное, противоречие же разуму почти совершенно не замечается.
Самопожертвование и самоотверженность как заслуга, безусловное повиновение морали и вера в то, что перед ней мы все равны. Пренебрежение к жизни и отречение от жизни и счастия как заслуга, с одной стороны, и полный отказ от создания собственных ценностей, строгое требование, чтобы и все остальные отказались от него, с другой, «ценность поступков определена раз навсегда — каждое отдельное лицо должно подчиниться этой оценке». Мы видим: здесь говорит авторитет — а кто этот авторитет? Нужно простить человеческой гордости, что она искала этот авторитет как можно выше, чтобы чувствовать себя возможно менее приниженной под его властью. Итак — говорит Бог!
Бог нужен был как безусловная санкция, для которой нет инстанций выше её самой, как «категорический император»; или, поскольку дело идёт о вере в авторитет разума, требовалась метафизика единства, которая сумела бы сообщить всему этому логичность.
Предположим теперь, что вера в Бога исчезла, возникает снова вопрос — «кто говорит?» — Мой ответ, взятый не из метафизики, а из физиологии животных — говорит стадный инстинкт. Он хочет быть господином (отсюда его «ты должен»), он признаёт отдельного индивида только в согласии с целым и в интересах целого, он ненавидит порывающего свои связи с целым, он обращает ненависть всех остальных единиц против него.
276 В основе всякой европейской морали лежит польза стада — скорбь всех высших, редких людей заключается в том, что всё, что их отличает, связывается в их сознании с чувством умаления и унижения. Преимущества теперешнего человека являются для него источником мистической удручённости; посредственность же, которую, как и стадо, мало беспокоят разные вопросы и совесть, — она чувствует себя прекрасно (к удручённости сильных: Паскаль, Шопенгауэр).
Чем опаснее кажется стаду известное свойство, тем основательнее оно подвергается опале.
277 Мораль правдивости в стаде. «Ты должен быть доступен познанию, твоё внутреннее “я” должно обнаруживаться в отчётливых и неизменных знаках, иначе ты опасен; и если ты зол, то твоя способность притвориться крайне вредна для стада. Мы презираем таинственных, не поддающихся познанию. — Следовательно, ты должен сам себя считать познаваемым, ты не должен быть скрытым от самого себя, ты не должен верить в свою изменчивость». Значит, требование правдивости предполагает познаваемость и постоянство личности. Фактически задача воспитания — привести члена стада к определённой вере относительно сущности человека: оно сначала само создаёт эту веру, а потом, основываясь на этой вере, требует «правдивости».
278 Внутри стада, внутри каждой общины, следовательно, inter pares[94] , слишком высокая оценка значения правдивости имеет большой смысл. Не позволять обманывать себя, а следовательно — как правило личной морали, — не обманывать самому! Взаимное обязательство между равными! Опасливость и осторожность заставляют беречься обмана со стороны: психологической предпосылкой служит такая же осторожность, обращённая внутрь. Недоверие как источник правдивости.
279 К критике стадных добродетелей. Inertia[95] выражается: 1) в доверии, потому что недоверие требует напряжения, наблюдения, раздумья; 2) в почтении — там, где различие во власти велико и подчинение неизбежно: чтобы не бояться, пробуют любить, высоко ценить и интерпретировать различие во власти как различие ценности, так что зависимость не вызывает больше протеста; 3) в стремлении к истине. Где истина? Там, где дано объяснение, которое вызывает в нас минимум напряжения духовных сил (помимо того, лгать крайне утомительно); 4) в симпатии. Уподобляться другим, стремиться чувствовать вместе с ними, предполагать у других такие же чувства доставляет облегчение: мы имеем здесь нечто пассивное по сравнению с тем активным, которое отстаивает своё священнейшее право оценки и непрерывно его осуществляет (а это не даёт покоя); 5) в беспартийности и хладнокровии суждения — боятся напряжения аффекта и предпочитают стоять в стороне, быть «объективными»; 6) в честности — предпочитают лучше подчиняться существующему закону, чем создавать таковой для себя, чем приказывать себе самому и другим; страх перед необходимостью приказывать — лучше подчиниться, чем реагировать; 7) в терпимости — страх перед необходимостью осуществлять своё право, творить суд.
280 Инстинкт стада видит в середине и среднем нечто высшее и наиболее ценное: это — то положение, которое занимает большинство, и тот образ поведения и действия, которые ему при этом свойственны. В силу этого инстинкт является противником табели о рангах, которая рассматривает подъём от низшего к высшему в то же время как нисхождение от наибольшего числа к наименьшему. Стадо ощущает исключение, стоящее как над ним, так и под ним, как нечто ему враждебное и вредное. Его уловка по отношению к исключениям высшего порядка, к более сильным, более могущественным, более мудрым, более плодотворным заключается в том, чтобы убедить их взять на себя роль блюстителей, пастырей, стражей, стать первыми слугами стада — таким образом оно превращает опасность в выгоду. На середине нет места для страха: здесь ни в чём не ощущается одиночества; здесь мало простора для недоразумения; здесь господствует равенство; здесь собственное бытие ощущается не как упрёк, а как истинное бытие; здесь царствует довольство. Недоверие проявляют лишь к исключениям; то, что ты исключение, вменяется тебе в вину.
281 Если мы, руководствуясь инстинктом общественности, создаём правила и запрещаем известные поступки, то мы запрещаем, само собой, не известный вид «бытия», не «образ мыслей», а только определённое направление этого «бытия», известный способ применения на практике этого «бытия», этого «образа мыслей» — но тут является на сцену идеолог добродетели, моралист и говорит: «Господь читает в сердцах!.. Что в том, что вы воздерживаетесь от определённых поступков, от этого вы не делаетесь лучше!» Ответ: «Милостивый государь, длинноухий поклонник добродетели, мы ничуть не хотим быть лучше, мы очень довольны собой, мы не хотим только причинять друг другу вреда, — и поэтому мы запрещаем известные поступки в известном отношении, именно по отношению к нам самим, тогда как мы не нахвалимся этими поступками, когда они направлены против врагов общества, — например, против вас. Мы воспитываем наших детей в этом направлении, мы прививаем им эту точку зрения... Если бы мы преисполнились этим «богоугодным» радикализмом, как рекомендует нам ваше святое сумасбродство, если бы мы были настолько наивны, чтобы осудить вместе с упомянутыми поступками и их источник — «сердце», «образ мыслей», то это равносильно было бы осуждению самого нашего существования, а вместе с ним — осуждению его верховной предпосылки — образа мыслей, сердца, страсти, которые мы чтим высшими почестями. При помощи наших законов мы пресекаем для этого образа мыслей возможность прорываться в ненадлежащих формах и искать новых путей, — мы поступаем благоразумно, когда мы предписываем себе такие законы, мы вместе с тем остаёмся нравственными... Догадываетесь ли вы, хотя бы в отдалённой степени, каких жертв это нам стоит, сколько самоукрощения, самопреодоления, суровости по отношению к самим себе нужно для этого. Мы необузданы в наших желаниях, бывают минуты, когда мы готовы пожрать друг друга... Но «чувство общности» одерживает верх над нами: заметьте же себе это— это почти определение нравственности»{189}.
282