А эти звоны, эти переливы И к небесам фальшивые порывы?.. — Что тут немецкого? Нет, вы в преддверьи лишь, я уверять готов… Ведь в этих звуках Рим, — католицизм без слов! 2{17}

Между целомудрием и чувственностью нет никакого неизбежного противоречия; всякий добрый брак, всякая настоящая, идущая от сердца любовная связь выступают за рамки этого противоречия. Но и в том случае, когда это противоречие действительно существует, ему, к счастью, ещё долгое время не приходится быть противоречием трагическим. Это можно отнести, по крайней мере, на счёт всех лучше удавшихся, гармонично устроенных смертных, которые далеки от того, чтобы без обиняков причислять своё шаткое равновесие между ангелом и petite bete[9] к аргументам против существования, — наиболее тонкие и просветлённые натуры, подобно Гёте, подобно Хафизу, усматривали в этом даже дополнительную привлекательность… Подобные противоречия как раз и являются соблазном к существованию… С другой стороны, слишком очевидно: если уж несчастных зверей Цирцеи довести до того, что они будут поклоняться целомудрию, что будут видеть и чтить в нём лишь свою противоположность — о, с каким трагическим хрюканьем и рвением! можно вообразить, — ту именно мучительную и совершенно излишнюю противоположность, которую Рихард Вагнер, бесспорно, намеревался в конце своей жизни переложить на музыку и инсценировать. Зачем же? уместно будет спросить.

3{18}

При этом, конечно, нельзя обойти и другого вопроса: какое, собственно, было ему дело то той мужского пола (ах, столь немужественной) «деревенщины», до того бедолаги и бурсака природы Парсифаля, которого он под конец столь ухищрёнными средствами делает католиком — как? был ли этот «Парсифаль» вообще задуман всерьёз? Поскольку с тем, что над ним смеялись, я едва ли могу поспорить, и Готтфрид Келлер тоже… Право, можно было бы желать, чтобы вагнеровский «Парсифаль» был задуман в шутку, словно завершающий аккорд и сатирическая драма, посредством которой трагик Вагнер самым подобающим ему образом желает проститься с нами, а также и с собой, но прежде всего с трагедией, — а именно, с помощью эксцесса возвышенной и забавнейшей пародии на само трагическое, на всю ужасающую земную серьёзность и земную юдоль прежних времён, на преодолённую наконец глупейшую форму противоестества аскетического идеала. Ведь «Парсифаль» — это оперетточный сюжет par excellence… Есть ли «Парсифаль» Вагнера тайный смех его превосходства над самим собой, триумф его последней высочайшей художнической свободы, художнической иносторонности — Вагнер, умеющий смеяться над собой?.. Этого, как сказано, можно было бы желать: ибо чем оказался бы «Парсифаль», задуманный всерьёз? Действительно ли нужно видеть в нём (как выразились в мой адрес) «выродка взбесившейся ненависти к познанию, духу и чувственности»? Некое проклятие чувствам и духу одним махом, не переводя дыхания и ненависти? Отступничество и поворот к христианско-болезненным и обскурантистским идеалам? И под конец даже самоотрицание, самозачёркивание художника, который до той поры всею силою своей воли ратовал за противоположное, за высочайшее одухотворение и очувствление своего искусства? И не только своего искусства, но и своей жизни. Вспомним, сколь вдохновенно шёл в своё время Вагнер по стопам философа Фейербаха. Слова Фейербаха о «здоровой чувственности» звучали тогда, в тридцатых и сороковых годах, для Вагнера, как и для многих немцев — они называли себя молодыми немцами — словами освобождения. Отучился ли он под конец от этого? По крайней мере, впечатление таково, что он под конец был готов разучиться… Возобладала ли в нём ненависть к жизни, как у Флобера?.. Ибо «Парсифаль» — это творение коварства, мстительности, тайного отравительства по отношению к предпосылкам жизни, дурное творение. — Проповедь целомудрия остаётся подстрекательством к противоестественности{19}: я презираю всякого, кто не воспринимает «Парсифаль» как покушение на чувственность.

Как я освободился от Вагнера

1{20}

Ещё летом 1876 года, в разгар первого фестиваля,{21} в душе своей я расстался с Вагнером. Я не выношу двусмысленностей; с тех пор, как Вагнер оказался в Германии, шаг за шагом он всё более склонялся ко всему тому, что я презираю — даже к антисемитизму…{22} Тогда и в самом деле был лучший момент, чтобы расстаться: подтверждение этому я получил почти сразу же. Рихард Вагнер, казавшийся триумфатором, на деле же прогнивший отчаянный декадент, внезапно, беспомощно и сломленно пал ниц перед христианским крестом… Неужели же ни у одного немца не нашлось тогда глаз для этого зрелища, не нашлось сочувствия к нему?.. Неужели я был единственным, кто страдал от него? — Но полно об этом, мне самому это неожиданное событие, словно молния, дало со всей ясностью увидеть, что за место я покинул, а также почувствовать дрожь, какую испытывает каждый, кто, не ведая того, подвергался чудовищной опасности. Меня трясло, когда я, уже в одиночестве, продолжил свой путь; вскоре после этого я оказался больным, больше, чем больным — усталым; усталым от невыносимого разочарования во всём, что только осталось в мире воодушевляющего для нас, современных людей; усталым от растраченных там и сям впустую сил, трудов, надежд, юности, любви; усталым от всей этой идеалистической лживости и изнеженности совести, которая здесь снова одержала верх над одним из храбрейших; усталым, наконец, и не в последнюю очередь, от тоски беспощадного подозрения, что отныне я приговорён недоверять глубже, презирать глубже, быть одиноким глубже, чем это когда-либо бывало со мной. Потому что у меня не было никого, кроме Рихарда Вагнера… Я всегда был приговорён к немцам…{23}

2{24}

Тогда-то, оставшись в одиночестве и испытывая болезненное недоверие к самому себе, я, не без ожесточения, выступил против себя, взяв сторону всего, что именно мне было больно и трудно: так я снова нашёл путь к тому отважному пессимизму, являющемуся противоположностью всякой идеалистической лживости, а заодно, как мне представляется, путь к себе — к моей задаче… То потаённое и властное нечто, которому мы долго не можем найти никакого имени, покуда оно наконец не проявит себя нашей задачей, — этот тиран в нас сводит с нами страшные счёты за всякую нашу попытку уклониться или ускользнуть от него, за каждое преждевременно принятое решение, за то, что мы поставили себя на одну доску с теми, кто не одной крови с нами, за все наши занятия, сколь бы почтенными они ни были, коль скоро из-за них мы избегаем своего главного дела, — и даже за каждую добродетель, которая пытается защитить нас от жестокого суда той ответственности, которую мы несём перед самими собой. Болезнь всякий раз является ответом, когда мы пытаемся усомниться в своём праве на собственную задачу, когда мы начинаем в чём-то облегчать себе жизнь. Удивительно и в то же время страшно! За то, что? облегчает нам жизнь, нас ждёт самая жестокая расплата! Если же вслед за этим мы захотим снова вернуться к здоровью, нам не остаётся иного выбора: мы должны взвалить на себя такую ношу, какую не взваливали ещё никогда прежде…

Слово берёт психолог

1{25}

Чем более психолог — прирождённый, неизбежный психолог и разгадчик душ — начинает заниматься выдающимися случаями и людьми, тем более грозит ему опасность задохнуться от сострадания. Ему нужна суровость и весёлость — больше, чем кому-либо другому. Порча и гибель высших людей как раз является правилом: ужасно иметь такое правило постоянно перед глазами.

Вы читаете Ницше contra Вагнер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×