угла в угол, явно присматривается ко мне. «Видать, старик обознался», — промелькнуло в голове. Но тут пожилой незнакомец подошел ближе и буквально уставился на меня. Обычно спокойный, я не выдержал, хотя спросил как можно вежливее:
— Отец, вы пытаетесь кого-то узнать во мне?
— Пытаюсь, юноша, пытаюсь, хотя зрение, увы, уже не то, вижу плохо…
Теперь уже я стал разглядывать этого, по виду почтенного, интеллигентного человека, как выяснилось потом, профессора, коренного ленинградца.
— А, была — не была! — С этими словами он решительно и даже как-то обреченно взмахнул рукой. — Кто бы ты ни был, ты — сын Атамурата Аннаниязова!
Услышав имя отца, я на мгновение замер. И тут же меня охватило невероятное волнение, бешено заколотилось сердце. Будто ошпаренный, уставился я на этого неизвестно откуда взявшегося старика.
Так состоялось мое знакомство с человеком, который воевал с моим отцом. Война сдружила их, они делили пополам горбушку хлеба, вместе подставляли грудь под вражеские пули. Иван Семёнович — так звали профессора — уже после войны дважды посылал запросы в Ашхабад, разыскивал родственников моего отца, но оба раза ему приходил один и тот же ответ: «Жена и дети Атамурата Аннаниязова погибли во время землетрясения».
… Не скрывая слез радости и волнения, Иван Семёнович с отцовской нежностью рассматривает меня.
— У твоего отца тоже был продолговатый овал лица, ты очень похож на него, у тебя даже жесты отцовские! А какой он был веселый, петь любил, танцевать, играл на любом музыкальном инструменте. Бывало, случится затишье между боями — ребята его в оборот — он и в пляс, да так, что кавказцы пасовали перед ним.
Воспоминания нахлынули на профессора. Боясь пропустить каждое его слово, я не свожу глаз с лица этого человека, который видел, знал моего отца! Мною овладевает неведомое мне доселе чувство. Мне кажется, что отец рядом, что он жив, что сейчас он дотронется до меня…
— А какой он был безоглядный смельчак! — продолжает свой волнующий рассказ Иван Семёнович. — По-моему, ему неведомо было чувство страха, он буквально лез под пули, да и сам был как пуля, выпущенная из ружья. Я был старше, бывало, скажу ему: «Атамурат, побереги себя, у тебя же дома маленькие дети», так он в ответ: «Если я буду беречь себя, кто же защитит моих детей?»
С замиранием сердца я слушаю дальше. И вот, наконец, я узнаю о том, как погиб мой отец… Эту историю мне впоследствии в подробностях расскажет еще один однополчанин отца, с которым судьба случайно сведет меня в поезде. А сейчас здесь, в этой библиотеке, стараясь говорить тихо, чтобы не потревожить тишину зала, Иван Семёнович раскрывает мне эту священную тайну…
— В плен мы сдались вынужденно. Вины солдат в том не было. Решение принимали командиры. В войну такое случалось часто. Но про твоего отца и сказать нельзя, что он был в плену: его же сразу расстреляли как коммуниста. Смерть он встретил мужественно, не дрогнув. А предал его односельчанин, предал, как Иуда предал Христа за тридцать сребреников…
Иван Семёнович на минуту замолкает, не в силах справиться с волнением… Потом мы долго разговариваем с ним. Я узнаю о том, что уже после войны он написал сценарий, где главным героем вывел моего отца.
— Мне хотелось, чтобы о моем фронтовом друге, геройском парне-туркмене узнали все, это был мой долг перед его памятью. Но сценарий отклонили, хотя он и понравился. На «Мосфильме» порекомендовали переделать главного героя в грузина. Мол, о туркменах мало кто знает, не поймут…
Иван Семёнович тяжело вздохнул, вынул из кармана носовой платок, протер запотевшие от волнения стекла очков.
— Я их понимаю… Это ведь были сталинские времена. Но на переделку сценария не согласился… А ты знай, что отец твой был настоящим героем!
На всю жизнь я запомнил и эту встречу, и эти слова, которые долго потом звенели у меня в ушах, вызывая и жгучее чувство боли, и неведомую мне доселе радость. Видимо, я осознал, что не одинок: в сердце моем поселилась память об отце, которая придавала мне силы, помогала жить и обретать надежду…
…1963 год. Соскучившись по родным местам, я еду в Ашхабад. Поезд идет долго, останавливаясь по тем временам на каждом полустанке. Но я наслаждаюсь путешествием, мне нравится и перестук колес, и легкое покачивание вагона, я, часами, не отрываясь, смотрю в окно, жадно ловлю взглядом проносящиеся мимо живые картины.
В том пассажирском поезде Москва-Ашхабад я и встретил человека, знавшего моего отца и тоже воевавшего с ним. Это был проводник Чары ага, как выяснилось, не только однополчанин, но и земляк моего отца, знавший и моего деда.
В дороге мы сблизились с ним. Внимательный и разговорчивый, Чары ага оказался тем туркменом, к кому сама тянется душа.
— Сынок, — говорил он мне, — некоторые люди не любят, когда к ним обращаются с расспросами, могут даже в лицо бросить — мол, ты что, прокурор? Но ведь туркмены говорят: человек познает другого по разговору, только животные — по нюху… У нас было очень большое село, но во время гражданской войны, в годы большевизма оно наполовину опустело. А когда начались массовые аресты, село и вовсе обезлюдело, кто-то бежал, кто-то переехал, словом, замерла жизнь. А начнешь расспрашивать — клубок и потянется. У туркмен ведь чужих не бывает. Вот ты удивляешься, что я и деда твоего знал. А ты спроси меня, кто его не знал в наших краях… В окрестностях Кипчака, Геокча, Багира, Эрриккала, Ялкыма, Безмеина все знали Аннанияза Артыка. Он хоть и состоятельным был человеком, но стелил сачак перед гостями, делился с людьми хлебом. В тридцать втором году твоего деда сослали в ссылку на семь лет. Из-за того, что у него был собственный надел, своя лавка, наемные работники. Мать ведь моя — уроженка Кипчака, а дядя жил по соседству с твоим дедом. Так что я точно знаю.
— Чары ага, а какой он был, мой дед? Вы помните его?
Чары ага уселся поудобнее, приготовившись к подробному рассказу. — А как же не помнить. Я хоть и моложе намного был, часто видел его на тоях и поминках, встречал его и в городе, и в селе. Как-то, помнится, понес я в город две котомки ячменя. Мальчишкой еще был совсем. В базарные дни на улицах тесно, не протолкнешься, повсюду арбы, запряженные лошадьми, верблюдами, ишаками. Впереди меня на своем ишачке трусит какой-то бедняк, одетый в ужасные лохмотья. Про такую одежду говорят, что ее и огонь не берет, — заплата на заплате. Городские мальчишки-сорванцы преследуют несчастного, потешаются над ним под одобрительные возгласы взрослых зевак. Тут, откуда ни возьмись, наезжает на них джигит в черной папахе (это и был твой дед), пришпоривает вороного коня, достает плетку — настоящую, из воловьей кожи, и давай этой плеткой хлестать жирных мужиков, подзадоривающих мальчишек. Те — врассыпную. Неподалеку, опираясь на посох, стоял яшули. «Молодец, сынок, — сказал он вослед джигиту, — правильно сделал, что отхлестал этих хамов. Если ребенок хулиган, то виноваты в этом его родители».
Чары ага вздохнул, задумался…
— Какой он был, говоришь? Я тебе так скажу: когда твой дед появлялся в городе, все, от мала до велика, завороженно смотрели на него. А Аннанияз Артык едет себе по дороге, пустив рысцой своего вороного коня… На него приятно было смотреть, он радовал глаз. Всегда опрятный, подтянутый, прямо сидящий в седле, он смахивал на знатного хана или бека.
Тут Чары ага прищурил глаза, задумчиво посмотрел в окно, проводил взглядом пробегающий мимо пейзаж. Потом, продолжая прерванную каким-то внутренним размышлением нить своего рассказа, добавил:
— Справедливый он был. Многое про людей понимал. Рассудить их мог. Односельчане уважали его. Помню, когда во второй раз избрали его арчином, мой покойный отец сказал: «Эх, зря кипчакцы это сделали, зря… Власти и так точат зуб на Аннанияза Артыка. Боятся они таких, как он». Как в воду смотрел. В 37-м Аннанияза ага по прежним обвинениям записали во «враги народа», бросили в застенки КГБ. Он и сам чувствовал, что этим все кончится. Но не мог обмануть доверия простого люда. Потому что любил свой народ, был его верным сыном.
Чары ага прихлопнул ладонями по коленям, давая знать, что ему пора по делам. Он прошелся по вагону, на какой-то станции проводил встречный поезд, после чего опять вернулся ко мне.