на фоне всей прочей зелени. Ее настоящее название Рева-Рева, сообразно тому удвоению слов, которое распространено почти повсеместно среди народностей Океании.
И разве, как замечает Ивернес, это не подражание детскому произношению, которое мы находим во всех этих «па-па», «ма-ма», «бай-бай», «ням-ням» и т. п.? Ведь и вправду, туземцы едва-едва вышли из младенческого возраста!
Выйдя из устья реки, лодка проплывает мимо деревни Камба, утопающей в зелени и цветах. Чтобы иметь возможность использовать всю силу приливной воды, остановки не делают ни там, ни в деревне Найтасири. К тому же как раз теперь деревня со всеми ее домами, жителями и даже омывающими ее водами Ревы объявлена на положении табу. Туземцы никому не дали бы высадиться здесь. Табу — обычай, если и не слишком достойный уважения, то во всяком случае весьма уважаемый (Себастьен Цорн кое-что об этом знает), и поэтому к данному табу относятся с должным уважением.
Когда экскурсанты проезжают мимо Найтасири, лоцман обращает их внимание на высокое дерево, отдельно стоящее на побережье.
— А что в нем примечательного, в этом дереве?.. — спрашивает Фрасколен.
— Ничего, — отвечает лоцман, — кроме того, что его кора от корней до кроны испещрена насечками. А насечки обозначают количество человеческих тел, сваренных в этом месте, а затем съеденных…
— Так булочник зарубками на палке отмечает количество выпеченных булок, — говорит Пэншина и пожимает плечами в знак недоверия.
Но он не прав. На островах Фиджи людоедство было особенно распространено, и следует заметить, оно и сейчас не окончательно исчезло. В глубине острова оно удержится еще долго у племен, любящих «полакомиться». Именно «полакомиться», ведь по мнению фиджийцев с человечиной ничто не может сравниться по вкусу и нежности; говядине до нее далеко. Если верить лоцману, некий вождь по имени Ра- Ундренуду, ставил в своих владениях высокие камни, и когда он умер, их оказалось восемьсот двадцать два.
— И знаете, что обозначали эти камни?..
— При всех своих исполнительских способностях мы не можем догадаться, — отвечает Ивернес.
— Они означали количество людей, которых сожрал этот вождь.
— Сам?..
— Сам!
— Хороший был едок! — только и отвечает Пэншина, у которого составилось свое собственное мнение насчет этих «фиджийских россказней».
Около одиннадцати часов на правом берегу раздается звон колокола. Среди зелени, в тени кокосовых пальм и бананов, возникает деревня Наилилли, состоящая из нескольких соломенных хижин. В ней находится католическая миссия. Туристы высказывают пожелание задержаться тут на часок, пожать руку миссионеру, своему соотечественнику. Механик не возражает, и лодку пришвартовывают к древесному пню.
Себастьен Цорн с товарищами сходят на берег и, пройдя не более двух минут, встречают настоятеля миссии.
Это человек лет пятидесяти, с открытым лицом и энергичной внешностью. Радуясь тому, что может приветствовать французов, он уводит их в свою хижину в центре деревни, имеющей около сотни жителей фиджийцев, и настаивает на том, чтобы прибывшие согласились отведать туземного угощения. Пусть они успокоятся — речь идет не об отвратительной каве, а о напитке или, вернее, бульоне, довольно приятном на вкус, из цирей — ракушек, в большом количестве попадающихся на берегах Ревы.
Миссионер все свои силы отдает пропаганде католичества, однако это не обходится без трудностей, ибо серьезным конкурентом для него является обосновавшийся неподалеку уэслианский пастор. В общем, он доволен достигнутым, но признает, что очень и очень нелегко ему отучить новообращенных христиан от приверженности к «букало», то есть человеческому мясу.
— Раз уж вы поднимаетесь вверх по течению, дорогие гости, — добавляет он, — будьте поосторожнее и не ослабляйте бдительности.
— Слышишь, Пэншина! — говорит Себастьен Цорн.
Отъезд совершается еще до того, как на колокольне церквушки благовестят к обедне.
На своем пути электроходная лодка встречает несколько пирог с балансиром, груженных бананами. Бананы — ходячая монета, которой местное население расплачивается со сборщиками податей. Берега везде поросли лаврами, акациями, лимонными деревьями, кактусами с кроваво-красными цветами. Бананы и кокосовые пальмы высоко вздымают над ними гроздья своих тяжелых плодов, и все это зеленое царство простирается до самых гор, замыкающих задний план, где возвышается пик Мбугге-Леву.
Среди зарослей виднеются одна-две фабрики европейского типа, имеющие весьма мало общего с дикой природой страны. Это сахарные заводы, снабженные самыми современными машинами. Здешняя продукция, по словам путешественника Фершнура, «может с честью выдержать сравнение с сахаром Антильских островов и других колоний».
К часу дня лодка достигает цели своего путешествия в верховьях реки Рева. Через два часа начнется отлив, и надо будет воспользоваться им, чтобы спуститься вниз по течению. Обратный путь будет недолог, и около десяти вечера экскурсанты вернутся в Штирборт-Харбор.
Артисты решают употребить свое время на осмотр деревни Тампоо, хижины которой виднеются на расстоянии полумили. Условились, что механик и двое матросов останутся при лодке, а лоцман проведет своих пассажиров в селение, где древние обычаи сохранились во всей своей фиджийской неприкосновенности. В этой части острова миссионеры даром тратили свои труды, и все их проповеди оказались тщетны. Тут езде господствуют колдуны; тут езде в ходу волшебство, особенно то, которое носит сложное название «Вака-Ндран-ни-Кан-Така», то есть «чарование посредством листьев». Тут поклоняются катоаву, богам, которые «были до начала времен и пребудут вечно» и которые не брезгуют принимать человеческие жертвы; правительство же бессильно не только предупреждать, но и карать подобные деяния.
Конечно, было бы благоразумнее не забираться к таким подозрительным племенам. Но наши артисты, любопытные, как все парижане, настаивают, и лоцман соглашается сопровождать их, советуя не отходить друг от друга.
Едва они входят в деревню Тампоо, состоящую из сотни соломенных хижин, как на глаза попадаются настоящие дикарки. Вместо одежды у них одна только тряпка вокруг бедер. Они не испытывают никакого удивления при виде чужестранцев, наблюдающих за их работой: с тех пор как архипелаг находится под протекторатом Англии, подобные посещения их не смущают.
Женщины заняты приготовлением куркумы. Куркума — это корни одного растения; их хранят в ямах, устланных травой и листьями банана; корни извлекают оттуда, поджаривают, скоблят, отжимают в корзинах, выложенных папоротником, и сок собирают в стаканы из полых стволов бамбука. Куркума идет в пищу, а также употребляется для умащения кожи. Она имеет самое широкое распространение и в качестве продукта питания и в качестве помады.
Маленький отряд европейцев проходит по деревне. Никто их не приветствует, туземцы не проявляют никакого радушия, ни малейшего желания оказать гостеприимство своим посетителям. Внешний вид хижин весьма непривлекателен. Принимая во внимание исходящий оттуда запах — больше всего несет прогорклым кокосовым маслом, — музыканты квартета даже радуются тому, что законы гостеприимства здесь не слишком в чести.
Однако, когда они подходят к жилищу вождя, он выходит к ним навстречу в сопровождении целой свиты туземцев. Это высокий мрачный фиджиец со свирепой физиономией. У него жесткие, курчавые, выбеленные известью волосы. На нем парадная одежда — полосатая, стянутая поясом, рубаха, на левой ноге старая ковровая туфля и — Пэншина едва удержался от смеха! — синий с золотыми пуговицами фрак, кое-где заплатанный, с разными фалдами, одна из которых доходит ему до колена, а другая до лодыжки.
И вот, приближаясь к явившимся в его селение «папаланги», вождь этот спотыкается о пень, теряет равновесие и валится на землю.
Тут же, согласно этикету «бале мури», вся его свита в свою очередь спотыкается и почтительно растягивается на земле, «чтобы оказаться в том же смешном положении, что и вождь».