общем — приборчик в попень.
Но это был Вибраволл.
Муж вышел из комнаты и позвонил со своего Ericsson EH 237 на мой Sharp TQ-G400.
Вибраволл тут же задрожал. Это был сигнал звонка. От него я так оттопырилась, такой словила кайф, какого у меня отродясь не бывало. Я просто потеряла голову. До меня вдруг дошло, что в наши славные времена благодаря технике с милым можно ой как заторчать. Я только бешено мычала. А приборчик все жжж-жжж у меня в попце. Я не выдержала, встала с кровати и взяла с комода мой сотовый. Мне уже было до фонаря. Я завелась как распаленная блядь.
Я вовсю нашарпывала свою щелку: вверх-вниз, вверх-вниз. Маленькая упругая антенна так теребила клитор, как могут теребить только антенны
— Я люблю тебя, моя зайка.
И тут я растеклась. Ох, как я растекл-а-а-ась.
лот номер два
Вермичино
Сейчас о важном. Может, как раз важнее всего помнить о чем-то вроде Вермичино.
Вот случится с тобой такое и застрянет где-то внутри тебя. Пройдет время, и ты вернешься к нему, захочешь вспомнить, а оно туточки. Ничего с ним не сделалось. Бери да внукам рассказывай. Все как было.
Вермичино я помню хорошо.
Может, в моей жизни лучшей-то минуты и не было. Только давай по порядку. Свет уже погасили, но никто не ложился. Все смотрели Вермичино. По телику. Молча. Ночь напролет. Чем дольше смотрели, тем глуше становилась ночь. Нас были миллионы, а он там — один.
Он старался не умереть. Он говорил об этом в микрофон всем телезрителям. Альфредино Рампи говорил, что не хочет умирать. А мы были здесь. Болели за жизнь. И ждали, что он покажется, что его вытащат из той дыры.
Мать говорила, да тихо вы, он что-то сказал в микрофон. В полной тишине у него спрашивали, как это — умирать там, где тебя никто не видит. Зато все слушали. Плачет он или кричит.
Помню лицо Альфредино на фотографии в газетах. Фотография была везде одинаковой. Мальчик в матроске щурится от солнца. До того, как ухнуть в яму телевидения. Тогда обычный мальчик, даже такой хорошенький, не мог рассчитывать на прямой эфир, да еще в ночное время.
Если бы Альфредино погибал сейчас, наверное, возникла бы проблема с рекламой. Больше у телезрителей, чем у него. Ведь он был занят тем, что выкраивал для жизни лишние мгновения. Они бы подгадали подходящий момент, чтобы запустить рекламу сухого собачьего корма. Как на футболе, когда мяч выкатился с поля, а игрок бежит его подбирать, тут же дают рекламный ролик.
Но этот мальчик погибал все время одинаково. Без рекламных пауз. Он погибал всю ночь.
Чтобы у тебя взяли интервью, ты должен быть родственником или школьной учительницей. Пара слов в новостях, и свободен. Ты опять становился никем.
В дыру пробовали спуститься. Нашелся какой-то сардинец — метр с кепкой. Весил пятнадцать кило. Он спустился. А выполз в пять утра. Без Альфредино. Мальчик сам уходил под землю все глубже и глубже.
Вроде бы там еще и Президент отметился. Вроде бы тогда Президентом Пертини был. Топтался вокруг дыры вместе с мэром Вермичино.
Чтобы топтаться вокруг дыры, нужно быть шишкой. Остальные смотрят по телику. Как в «Ла Скала»: если ты не какой-нибудь там — дуй на галерку.
Вермичино был стихийной программой. Без вранья. Не то, что теперешние. Например, «Прости-прощай» Менгаччи, где уже было, что кого-то взаправду прибили. Только не так, как В
Раздумья
Когда начинается «Rai — это не Рай», я опускаю жалюзи.
Я закрываю дверь и открываю пакетик леденцов фру-фру. Или пачку чипсов. Смотря что купила мать. И глазею на то, как орешки теребят их упругие титьки.
Мне катит представлять их всех в моей комнате и думать, что каждая вещь пропитана запахом мытых писек.
Сам я живую лохань отроду не видал.
И хоть мозгую о ней с утра до вечера, не уверен, что смог бы ее обработать, как подумаю, откуда выходят кровь, ссаки и дети в какой-то липкой параше.
В медицинской энциклопедии я видел лохани с опухолью.
На одну будто гнилой баклажан прилепили. Неонового цвета и с лиловыми прожилками.
У другой котлетины такой оранжевый нарост, что аж на две половинки развалилась. С виду просто бр- р-р.
Но мне это до банки.
Любовь — штука серьезная.
В полтретьего я настраиваюсь на Italia I.
Когда папаша помер, я думал, одна из этих сестренок однажды ко мне привянет.
Но это я так, лишь бы не думать о смерти. Что это я не знаю и не хочу, чтобы это было. По крайней мере со мной.
Я если о смерти когда призадумаюсь, так на меня жрачка нападает. Бывало, разбомбишь холодильник подчистую, бухнешься на матрас и призадавишь на массу до того, как начнется Фьорелло.
Фьорелло — он просто зе бест. Корки мочит отпадно, а еще запевает на всякий лад.
У меня номера со всеми метелками из «Rai — это не Рай» есть.
Тот, где на обложке Мери, полный сочняк.
У Мери такие глазищи...
Сколько раз я мечтал распялить ее на 90°.
А потом стянуть с нее трусики и залудить вcтояка.
С такой чиксой я бы на любой бластер прокинулся.
Мери не такая стерва, как Амбра.
Мери куда нежнее.
Мери учит философию.
Мери блондинка.
Мери не скандалит.
Мерины ноги длиннее Шмелиных.
Мери не старается перещеголять подруг.
Мери дает мне надежду на лучшую жизнь.
Мери заставляет мое сердце биться сильнее.
Мери кайфовей Мирианы.
Мери такая спокойная.
Мери улыбается улетней всех на свете.
Мери родилась под знаком Рыб.
Мери говорит на трех языках.
Мери разгонит эту зеленую тоску.
Мери смотрит искоса, выпятив губки, и я угораю.
Мери танцует полный классман.
Мерина кожа пахнет взасмак.
Мери — это все, что у меня есть.
Когда идет реклама, я переключаюсь на другую программу. Иногда реклама бывает и по уму. Вот реклама Неоцибальгина. Есть там клевый такой мотивчик. А еще в одной, про силикон, морковка четко так ныряет.
Бывает, паришь лысого, паришь, а сам все ждешь, когда покажут Мери, чтоб уж под нее